Выбрать главу

Андромеда Романо-Лакс

Испанский смычок

Брайану Лаксу и Элизабет Шейнкман, с уважением и благодарностью

ЧАСТЬ I. Кампо-Секо, Испания, 1892

Глава 1

Я чуть не родился Счастливчиком.

На самом деле Фелис — это испанское имя, которым меня хотела назвать мама. Это не было семейное имя или имя, популярное в наших краях. Это была надежда, выраженная на ее родном языке — языке, на котором когда-то говорили чуть ли не по всему миру: в Нидерландах, Африке, Америке, на Филиппинах. Только музыка распространилась шире и проникла глубже.

Я говорю «чуть не родился Счастливчиком», потому что из-за пристрастия бюрократов к именам каталонских святых взамен получил имя Фелю. Для этого всего-то и понадобилось, что изменить одну букву в свидетельстве о смерти. Нет, я не оговорился: именно о смерти.

Мой отец был тогда за океаном, работал таможенником на колониальной Кубе. В полдень, когда у матери начались родовые схватки, старшая сестра отца, одевшись получше, собиралась в церковь. Мама держалась за стул, расставив ноги и согнув колени, так как вес тела тянул ее таз к полу. Она просила Тию не уходить, и костяшки ее пальцев белели на фоне спинки кресла из плетеной соломы.

— Я поставлю за тебя свечку, — сказала Тия.

— Не нужна мне молитва. Мне нужна… — Мама застонала, двигая бедрами из стороны в сторону, пытаясь найти положение, при котором боль стала бы меньше. Холодная вода? Горшок? — Помощь. — Это все, что она смогла из себя выдавить.

— Я пошлю Энрике за повитухой. — Тия воткнула эбеновые гребни в свои густые, припорошенные сединой волосы. — Нет, я сама зайду, мне по пути. Где Персиваль?

Мой старший брат уже несколько минут как выскользнул из дому и отправился под мост, к высохшему руслу реки, вдоль берегов которой местные пастухи пасли овец. Он и его друзья часто прятались там, играя в карты среди апельсиновой кожуры и провонявших уксусом разбитых бочек.

Персиваль был уже достаточно большим, чтобы хорошо помнить предыдущие подобные случаи, и быть свидетелем очередного ему не хотелось. Предыдущий мамин ребенок умер через несколько минут после появления на свет. Тот, что родился до него, прожил всего несколько дней, пока мама сама боролась за жизнь, страдая от вызванной заражением лихорадки. В Кампо-Секо так не повезло не только ей одной.

Мать винила акушерку, переехавшую в деревню четыре года назад вместе с мужем-мясником.

— Она не моет руки, — задыхалась мама. — В прошлый раз я видела щипцы, которыми она пользовалась. Сломанные в петле. Ржавые… — Она корчилась и упиралась ладонью в спину. — Все в ржавчине.

— Глупости какие! — Тия накинула на голову кружевную мантилью. — Ты беспокоишься по пустякам. Лучше бы помолилась.

Мои брат и сестра, Энрике и Луиза, держались стойко, слыша мамины стоны. Пятилетняя Луиза подтирала соломенного цвета лужицу околоплодных вод, семилетний Энрике полоскал в широкой фарфоровой лохани полотенца в пятнах крови. После третьего погружения голубые цветы, нарисованные на дне лохани, исчезли под мутным слоем розовой воды.

Через тридцать минут после ухода Тии явилась повитуха. Мама задыхалась и корчилась на супружеском ложе, изо всех сил упираясь ногами и держа глаза открытыми. Она уставилась на грязные полукружья под ногтями повитухи. Завертела головой, следя за каждым ее шагом, стараясь увидеть инструменты, разложенные на ночном столике, на тряпице, и комок серой хлопковой веревки, похожий на кусок мяса, приготовленный для жарки. Когда руки повитухи приблизились к ней, мама попыталась сжать колени, защищая меня от несчастья. Но мое желание протиснуться было невозможно остановить. Я рождался.

Затем, внезапно, все прекратилось. То, что двигалось слишком быстро, совсем остановилось. Мамин туго натянувшийся живот в последний раз дернулся, вздулся и затем застыл в одном долгом непрерывном спазме. Челюсть ее отвисла. На виске вздулась синяя вена. Энрике, задержавшийся в дверях, пытался не смотреть ей между ног, на мешанину вздувшейся перламутровой плоти и влажных волос, напоминавшую медузу, выброшенную на облепленный водорослями берег. Повитуха перехватила его взгляд и накинула простыню на мамины ноги и высокий круглый живот. Так удалось спрятать неприглядную картину, но при этом все его внимание переключилось на то, что оставалось на виду, — красное мамино лицо, покрытое каплями пота и искаженное болью.

— И вот тогда, — говорила мать позже, вспоминая историю моего рождения, — ты решил восстать. Всякий раз, когда кто-то пытается принудить тебя к чему-либо, ты поступаешь наперекор.

На самом деле я просто застрял: ноги были загнуты к голове, а таз обращен в сторону единственного выхода. Живой churro [1], завязанный в узелок.

Повитуха с мрачным лицом что-то бормотала себе под нос, пока ее руки толкали, давили и массировали тело под туго натянутой тканью. Забыв об Энрике, она отдернула простыню и аж захныкала при виде небольшой пурпурной мошонки, появившейся там, где должна быть голова. Она смотрела на это место минут десять, перебирая красными пальцами фартук. Затем запаниковала. Не обращая внимания на недоверчиво вздернутое лицо Энрике и круглые глаза Луизы, промчалась мимо них вниз по лестнице, перепрыгнув через нижнюю ступеньку.

Повитуха помчалась за своим мужем, который находился в двух кварталах от нашего дома и в тот момент вытирал испачканные кровью руки. Она могла бы послать моего брата или окликнуть с балкона кого-нибудь из соседских быстроногих ребят. Но она здорово струсила. Понимала, что третий мертвый ребенок в одной семье вызовет разговоры, которые ей дорого обойдутся. Ей уже виделось море черных платков и презрительные затылки и спины соседок: если бы мы с матерью умерли, они бы окончательно разуверились в ее способностях.

Оставшись без помощи, мама собралась с силами и попыталась дышать глубже. После ухода повитухи она почувствовала себя в большей безопасности, готовая принять неизбежное. Попросила Луизу достать из винного погреба бутылку и приложить к ее губам, правда, из-за тошноты ей удалось отпить совсем немного. Потом позвала Энрике, велела ему взять хирургические щипцы и ошпарить кипятком.

— Они до конца не раскрываются, — сказал тот, борясь с овальными рукоятками щипцов из витого железа, обитых лоскутками простроченной темной кожи, напомнившими Энрике испачканное конское седло. — Они должны раздвинуться?

— Забудь о них. Положи их. Действуй руками.

Он побледнел.

Мама услышала, как заплакала Луиза, и велела ей петь, все равно что — народную песню или «Поездку на море», которую они, счастливые, распевали во время пикников на берегу Средиземного моря.

— «…Рыбешку ели ложкой из деревянной плошки…» — затянула Луиза, но вдруг воскликнула: — Я что-то вижу! Это нога!

Еще одна потуга. Появилась узенькая спинка. Не без помощи Энрике выглянуло плечико. Мать потеряла сознание. Как мне рассказывали, я так и повис — ни туда ни сюда, ибо голова отказывалась следовать за бессильным тельцем. Пока Энрике не шагнул решительно вперед и не погрузил свою руку в темноту, зацепив пальцем мой подбородок.

После того как я наконец выскользнул наружу, он положил меня, все еще соединенного пуповиной с матерью, ей на живот. Никто меня не шлепнул, и я не закричал. Мама ненадолго очнулась и объяснила Энрике, как в двух местах перевязать пуповину серым шнурком и перерезать гладенькую розовую перемычку между ними.

Он переложил меня маме на грудь, но я даже не шевельнулся. Одна нога безжизненно свисала под странным углом к другой. Никто не извлек белую слизь, забившую мои крошечные ноздри. Мать лежала, бессильно опустив руки, слишком измученная, чтобы меня обнять. Но проблема была не в этом. Мои веки не дергались. Грудная клетка не поднималась.

— Оно озябло, — сказала Луиза. — Надо его закутать.

— Он озяб, — поправил ее Энрике.

— Мальчик, — выдохнула мама с удовольствием и с облегчением. Ее щеки покрылись влагой: она снова переживала только что случившееся — невыносимая боль, изматывающая лихорадка и погружение в забытье, из которого она могла и не вернуться. — Скажите повитухе, что она не виновата. Придет нотариус. В ящике конверт с чистым бланком и деньгами. Впишите в него имя, чтобы не было ошибки — Фелис Анибал Деларго Доменеч.

вернуться

1

Крендель ( исп.).