крутые, ребристые, палевые склоны, гордые в своей наготе, подступая к шоссе утесами, теснясь к нему высоко, почти отвесно — и вдруг разбегаясь, сползая, обрушиваясь в бездонные пропасти;
апельсиновые рощи с яркими грудами спелых плодов;
ослик — грязный, милый, нагруженный, бредущий между шоссе и полем;
маленькие пуэблос — два десятка каменных, потемневших от времени, слепленных друг с другом домишек, обитель трудолюбивых крестьян (женщина у двери моет щеткой тротуарную плитку; аккуратная церковь на крошечной площади; медленный ход солнца над сквериком с парой скамей; выбеленное здание постоялого двора — комнаты на втором этаже, ресторанчик на первом, собака дремлет посреди пустых столов на затененной террасе);
а внутри шоссе, по встречным полосам, с удвоенной скоростью неслись мимо туристские автобусы, огромные шумные автофургоны, трескучие, сверкающие ободьями колес стайки разновозрастных мотоциклистов — и просто легковые машины, такие же как у них, лучше и хуже, всяких цветов, модные и старые, семейные, открытые, спортивные, большие и маленькие;
и все это было настолько прекрасно, насколько вообще может быть прекрасна жизнь не всегда, а в редкие, особенные мгновенья.
* * *
Внезапный звонок смял овец с осликом и разорвал пополам дорогу. Разноцветной лавиною мимо пронеслись апельсины, автобусы и дома с черепичными крышами. Звонок сравнял горы и пропасти, свернул небо, как свиток, погасил солнце; звонок вырвал Филиппа из «ситроена», и рядом не стало Зайки, не стало вокруг ничего, кроме телефонной трубки, единственно удержанной Филиппом из хаоса, единственно соединяющей его с параллельной Вселенной.
— Что надо?
— Это я.
— Да.
— У нас проблема.
— Говори.
— Ты пришел в себя?
— Да, да, я в порядке. В чем дело?
— Не могу говорить. Собирайся. Я послал за тобой.
— Где Зайка?
— На месте. Быстрей, Монтрезор.
Трубка испустила гудки, сделалась бесполезной. Филипп вскочил. Мысли путались. Он был в одежде. Значит, душ привиделся?.. Вниз, вниз… Замелькали ступени перед глазами.
Машина была уже там, микроавтобус военного типа. Две пары рук бережно подхватили, помогли забраться вовнутрь. Машина рванула с места. Опять ночное шоссе, опять мокрый снег под колесами. Куда?
Машина резко остановилась. Люди в черном, сидевшие вместе с ним, покинули машину первыми. Они опять взяли его за руки, пока он спускался на землю, и продолжали крепко держать, когда он оказался на земле. Филипп посмотрел на них — это были незнакомые люди, просто охранники, неизвестно, свои или чужие. Он попытался вырваться, но они не отпустили его. Ловушка!.. Его повели к зданию. Его провели сквозь низкие мрачные своды. Его подвели к лестнице, ведущей вниз.
Ступени спускались все ниже. Спереди и сзади — люди в черном, по бокам — холодная каменная кладка. Факелы, висящие на стенах, фонарь в руке идущего впереди… Наконец, показалась дверь. Человек в черном, человек в маске, из-под которой не было видно лица, тронул железное кольцо. Дверь заскрипела.
Филиппа ввели в большой, но не очень высокий подземный зал, освещенный так же тускло, как и лестница, пустой, скупо декорированный. Зал был круглым, если не считать широкой ниши напротив входа; там, в этой нише, более ярко освещенной, чем все остальное, на каменном возвышении стоял длинный стол и за ним — несколько человек в высоких креслах, обращенных к залу.
— Покайся, несчастный… — сказал человек в центральном кресле на возвышении.
Филипп содрогнулся. Ужас сжал его сердце; гром зазвучал в ушах, многократно отдаваясь от камня.
— Признайся перед судом святой инквизиции…
Филипп упал на колени, заставил себя посмотреть на трибунал, ощущая себя средоточием его строгих, внимательных взоров. Молчать нельзя…
— ¡Herético!
Молчать нельзя. Он с трудом разлепил тяжелые губы и, мертвея, понял, что не слышит себя. Слова застревали в глотке, слова не выходили наружу. Бессмысленная, жалкая попытка доказать… оправдаться…
— ¡Herético!
Он съежился и прижал локти к животу; он сгруппировался так, как, должно быть, лежал в чреве матери. Он зажмурил глаза. Он заткнул пальцами уши.
Он охватил руками голову.
Он застонал.
Он проснулся, перешел в очередную реальность — может быть, еще более гнусную, из которой опять нужно было спасаться, уходить.
И он тихо стонал внутри себя еще какое-то время, прежде чем не заснул снова и прежде чем все, что было — овцы, и ослик, и Зайка, и горы, и ласковое солнышко — не возвратилось туда, откуда исчезло, прежде чем все эти части прекрасного, любезного сердцу мира не заняли свои законные, назначенные места.