После этого, оттянув руками верхнюю кромку лифчика, она извлекает наружу тяжелые, плотные груди. Она обращает их к зеркалу, поддерживая снизу широко расставленными пальцами левой руки так, что правый сосок оказывается между ее ногтями. Она изгибает свой стан, выставляя пизду вперед, ближе к зеркалу. Она широко раздвигает ноги. Пальцами правой, свободной руки она раздвигает складки, прежде скрытые треугольником темных кудрявых волос.
Только сейчас, когда зеркало возвращает ее глазам открывшийся вид темно-розового рельефа, лицо ее начинает искажаться, теряя печать бесстрастия. Ее зрачки и ноздри расширяются; она закусывает губу и издает короткий стон. Она отрывает руку от груди и обеими руками впивается в набухшие складки, все шире раздвигая их, все больше выгибаясь навстречу зеркалу и жадно пожирая глазами свое отражение, достигшее наконец предначертанных вершин непристойности и бесстыдства.
Потом она без сил опускается посреди разбросанного тряпья и, привалившись к кровати спиной, долго сидит без движения. И глаза ее, как прежде, прозрачны и светлы.
…Но Филипп не увидел этого. Не успел увидеть. Сухой, механический треск разрезал собой уличные шумы, пробил окна салона, раздавил мягкий лепет радиоприемника – и сам был вытеснен неистовым визгом тормозов-эриний. Машину занесло. Ремни безопасности впились в тело; заляпанное брызгами лобовое стекло страшно приблизилось, и черная щетка стеклоочистителя качнулась перед самыми глазами Филиппа, как гигантская стрелка, только что отмерившая его последний час.
Водитель Миша, полулежа на рулевом колесе, дышал с трудом, дрожал прерывисто, и взгляд его, устремленный на Филиппа, был исполнен тоски, вины и преданности.
– Что это было? – спросил Филипп.
– Траншея, – хрипло выдавил Миша. – Компрессорщики, суки, асфальт вскрыли, а знак не поставили. … …, … их … ! – добавил он и грязно выругался.
5
И Я буду для них как лев, как скимен буду подстерегать при дороге.
Буду нападать на них, как лишенная детей медведица, и раздирать вместилище сердца их, и поедать их там, как львица; полевые звери будут терзать их.
И сказал Амнон Фамари: отнеси кушанье во внутреннюю комнату, и я поем из рук твоих. И взяла Фамарь лепешки, которые приготовила, и отнесла Амнону, брату своему, во внутреннюю комнату.
И когда она поставила пред ним, чтоб он ел, то он схватил ее, и сказал ей: иди, ложись со мною, сестра моя.
Увидев Тебя, вострепетали горы, ринулись воды; бездна дала голос свой, высоко подняла руки свои;
солнце и луна остановились на месте своем пред светом летающих стрел Твоих, пред сиянием сверкающих копьев Твоих.
– Госпиталь Тавера, – сказала Зайка, когда наступило время достопримечательностей, – согласно карте, это туристский объект; смотрите, вот он, прямо за нами. Не посетить ли вначале его, прежде чем мы войдем в эти средневековые ворота и, может быть, так и останемся за ними до позднего вечера?
– Госпиталь, – пренебрежительно скривилась критически настроенная chica.
– Не очень-то похоже на госпиталь, – с сомнением заметил Филипп. – И вообще, не закрыт ли он…
Они подошли к зданию.
Ни одного человека не было возле дверей необычного госпиталя. Под ярким полуденным солнцем, посреди жары он казался бездействующим, вовсе вымершим; однако горячая черная дверь неожиданно подалась, и взорам открылся темный, гулкий, прохладный холл, в котором прямо у двери стояли три женщины – монахиня средних лет и две светских дамы почтенного возраста – стояли и вели некий медленный, вежливый спор.
Филипп домыслил картину: полненькая, не очень-то приветливая монашка была смотрительницей объекта, а старушки – просто туристками-англичанками, ради которых, всего двоих, смотрительнице не улыбалось специально устраивать экскурсию по объекту. Увидев еще троих пришельцев, старушки возликовали, а смотрительница сдалась, сразу сделалась милой, любезной и обходительной.