Девочкам в этом мире отводилась роль декораций и одновременно восхищенных зрительниц. Кроме надменных барышень, которых я сразу же перестал замечать. Да и вообще, я обращал внимание только на тех девочек, кого мне иногда вздумывалось ненадолго покорить. Овладеть душой. Я гордился, что никогда не утилизировал их чувства, — для этого были более разбитные подружки, с вечеринками в полумраке, а потом и вовсе во мраке, с пьянками, танцами и обжиманцами, — за компанию, под балдой эти дела проходили без сложностей. А у девочек вообще сложностей быть не могло — от них ведь ничего и не требуется, только быть привлекательными и восторженными.
Главной моей поклонницей после девочки с персиками в нашей группе была Вика Рюмина, строгая красавица с легкой таинственной косоглазинкой и талией в рюмочку. Когда бы ты ни забрел в Горьковку, эту рюмочку, вид сзади, всегда можно было найти за первым столом лицом к стене. Я жадно старался нахвататься всего, что у нас отняла родная советская власть, — чесал целыми собраниями: Леонид Андреев (за окном стоял красный смех), Мережковский (бездна вверху и бездна внизу), Андрей Белый, запускавший в небеса ананасом… Мне казалось, я воскрешаю хотя бы в самом себе убитую большевиками Россию. В этом я видел чуть ли не миссию: главной моей борьбой сделалась борьба с собственной дикостью. Стыдно признаться, меня пленяли красивости и пышности Брюсова: «Орхидеи и мимозы унося по сонным волнам…», «Я вождь земных царей и царь Ассаргадон»…
А Вика все это время что-то зубрила, и мне было непонятно, что там столько времени можно зубрить. Через Дворцовый мост я уходил в Эрмитаж чуть пораньше часа перед закрытием и за десять студенческих копеек бродил по пустым залам, дыша вечностью и красотой. Сначала меня пленяла античность своим потертым совершенством, но однажды я вдруг застыл перед аляповатыми поделками каких-то кочевников и понял, что греки, римляне усовершенствовали уже готовое, а вот если бы им предложили в каких-то шатрах выплавлять золото, железо…
Самый мощный прорыв совершили именно дикари, остальные только шлифовали.
В живописи меня захватывала тоже мощь — хоть Рубенс, хоть Снейдерс, хоть Тьеполо… И все-таки Рембрандт перешибал всех. Портрет старика, старушки, — больно от восхищения было смотреть на эту смирившуюся кротость — и все-таки красоту! Возвращение блудного сына, эти ощупывающие слепые руки — и несусветно прекрасное золотое свечение, — снова земная правда и неземная красота!
Гениальность импрессионистов мне открылась позже: классики писали плоть предметов, а импрессионисты — исходившие от них вспышки света. С годами я начал находить силу и в русской живописи, полураздавленной народничеством, служением печному горшку. Это тоже был отпечаток убитой России. Правда, Саврасов очень хорошо писал грязь.
Когда после эрмитажных экстазов я возвращался в Горьковку, Викина рюмочка все так же строго и невозмутимо смотрелась впереди. Но однажды Вика подошла ко мне с задачкой по аналитической геометрии — домашнее, видимо, задание, я такие мелочи не отслеживал. Я взглянул и сразу написал решение. И из ее таинственных глаз по строгому правильному лицу покатились слезы: «Ну, почему я так не могу?..» А меня ее слезы просто изумили: ей-то зачем переживать из-за каких-то скалярных произведений — она же девочка, красивая, — чего еще? Да и учится на четверки-пятерки. Я, правда, учусь на одни только пятерки, не считая троек по всякой мутотени типа истории КПСС, или просто СС, из-за которых я лишился черт знает какого числа повышенных стипендий, — но так это я!
Хорошо, что жизнь впоследствии надавала мне по мордасам, иначе так бы и прожил в подростковом самоупоении, как это и случилось кое с кем из наших счастливчиков, — они так и не повзрослели. Вспоминаю об этой полосе триумфов без особого стыда только потому, что, во-первых, трудно не возгордиться, когда судьба каждый день подбрасывает тебе подарки. Это же за твои заслуги! Вот отнимает она без твоей вины, а дает так точно же за заслуги. А во-вторых, мои успехи не только не надували меня спесью, но, наоборот, делали щедрым и дружелюбным. Я даже в трамвае всегда старался заплатить за всех, а то, когда каждый платит за себя, это какая-то гьязь, гьязь…
Долго мне приходилось постигать частичную правоту Ларошфуко: нам скорее простят наши пороки, чем наши достоинства. Правоту лишь частичную, потому что только мои достоинства, уж какие ни есть, случалось, завоевывали мне любовь женщин и уважение мужчин.