Выбрать главу

Я с невероятным облегчением уступил этот живой сверток сестре-партработнику, и Колдунья бросилась мне на шею со слезами: а папочка этого не видит!.. И я впервые вместо сочувствия испытал досаду: можно же хоть раз забыть про папочку! И еще более острую досаду я ощутил, когда уже в общежитии бабушка Феня уронила проглаженный мною с двух сторон подгузник на свой валенок в галоше, да так, с подгузником на галоше, и пробиралась мимо коляски по нашей тесной подсобке. Моя страсть к чистоте начала порождать раздражительность. А младенец между тем раскричелся до помидорного глянца, и Колдунья с бабушкой Феней с полной простотой, будто век этим занимались, начали вводить ему в попку смазанную вазелином оранжевую газоотводную трубочку, из которой действительно тут же вырвались газы. А когда ее извлекли наружу, за ней, будто из тюбика, выдавился длинный червячок желтой глины. Колдунья же усердно помогала кряхтеньем: «А-а-а-а…» — они это хорошо понимают, наставляла нас только что промелькнувшая патронажная сестра, при осмотре младенца накинувшая ему пеленку между кривеньких складчатых ножек: а то, де, как писанет в глаза…

М-да, прежде наши отношения с Колдуньей были чище — кто бы мог подумать, до чего нас доведет слияние в Мусоргском!

Колдунья же, как будто у нее за плечами не было в двенадцать лет вдоль и поперек перечитанного Шекспира, в четырнадцать — вдоль и поперек переслушанного Мусоргского, а в семнадцать вдоль и поперек перерешанного Антонова (знаменитый задачник), словно бы всю жизнь готовилась превратиться в заполошную мать-кормилицу, вскакивающую среди ночи по малейшему кряхтению и готовую, падая с ног от усталости, хоть до утра баюкать невесть откуда взявшегося младенца каким-то древним распеванием: «Стали гули воркова-ать, чем нам Костю воспитать. А кашкою с молочко-ом, еще густым творожком». И ничуть не удивляющуюся, что в ней невесть откуда берется молоко. Довольно жиденькое, кстати. Которое, чтобы попробовать, пришлось еще и выпрашивать, поительнице в моем любопытстве мерещилось что-то суетное.

Зато Костик относился к себе до крайности серьезно, зевал и чихал с самым ответственным видом. Морщинки у него понемногу разгладились, а желтый цвет сменился розовым. И понемногу спала горбинка на носу, а то, ошалело озираясь из-под съехавшего набок белого тряпочного чепчика, он походил на пирата. Но все умильные чувства во мне были придавлены тревогой, как бы чего с ним не стряслось и, самое ужасное, по моей вине. Да еще и приглушены изумлением, что все у него имеется, чего положено, — и мягкий родничок на шелковой головке, и черные зрачки, при появлении солнца стягивающиеся в черные точки, и даже не был забыт микроскопический ноготок на мизинчике. Салават гораздо чаще и дольше меня с умильным выражением простаивал над Костиком, посапывающим в своей коляске с вертикально торчащими коротенькими ручками, зажатыми под мышками тугой пеленкой (я наловчился пеленать его на профессиональном уровне) и наотрез отказывался потрогать его родничок. И начинал глуповато улыбаться, когда Костик открывал блуждающие глазки не­определенно-бутылочного цвета и начинал вхолостую работать язычком.

Тем не менее, в практических делах я был очень заботливый папаша. Когда я убедился, что у младенца ни головка, ни ручки-ножки ни с того ни с сего не оторвутся, то начал вполне умело его купать, пеленать, катать по свежему воздуху, трогать за носик — теплый ли он, или пора возвращаться домой, — здесь я был безупречен, только проделывал все это с полным ощущением ирреально­сти происходящего. И даже насмешливые или сочувственные взгляды девушек, с которыми у меня когда-то случались мимолетные романчики, ощущались сигналами из какого-то покинутого мира, с которым у меня теперь никогда больше не будет ничего общего. Реальность сохранялась только в математических формулах. Когда я купал, пеленал, выгуливал, укачивал, это был сон, а когда я обнаруживал, что выпуклая оболочка области Гурвица совпадает с эн-мерным положительным октантом (или, если эн-мерный, то уже не октант? не думал, что можно это забыть), то это была явь.