Выбрать главу

— Ну, если на вездеходе… — впервые слегка улыбнулась мосластая соблазнительница и, понизив голос, добавила, что у них работает много наших выпуск­ников и Анфантеррибль один из главных консультантов. И я подписал, чувствуя себя нечистым — я не имел права ничего подписывать, не посоветовавшись с Колдуньей, она все еще надеялась зацепиться в Питере. Но, увидев мое расстроенное лицо, сама же начала меня утешать. Она действительно очень меня любила, — сталкиваясь с бабской жадностью, растерянно восклицала: «Как можно мужу жалеть?..». И тут же начала строить планы, как мы там славно обустроимся (начнем посылать деньги ее маме). Она была идеальной дочерью и женой, и даже сестрой, насколько три этих идеала совместимы. Когда я наконец сумел ее оценить, она сделалась для меня идеалом женщины. Меня она, хоть и ошибочно, тоже считала идеалом мужчины. Ибо восхищало ее во мне не столько то, что я делаю, сколько то, что я люблю. Хотя и гастрономические мои вкусы представлялись ей настолько важными, что однажды она сообщила Солу, что я люблю резиновенькую вермишель, так что, когда нам с ним на гарнир где-нибудь выпадала вермишель, он непременно интересовался: «Ну как, резиновенькая?»

Но все это была суета. По-настоящему любил я таинственные, дышащие древностью звуки. Вычегда, Сысола, Вишера, Яренга, Воль, Вымь, Нем, Ёлва, Мылва, Кельтма, Локчим, Виледь… Именно из-за этих звуков я и выбрал на карте в угро-финских краях поселок Коряжма и даже сумел уломать Салавата отправиться туда на последнюю студенческую шабашку перед погружением во взрослую жизнь с ее занудными квартирами и зарплатами. Салавата взял к себе в аспирантуру гидротехнический институт заниматься прочностью грандиозной плотины на могучей сибирской реке, но я ему не завидовал — это было что-то слишком уж земное. С квартирами и зарплатами пришлось, однако, погодить. В ректоратском закутке моих обожаемых Двенадцати коллегий, где выдавали подъемные, я вместо подъемных получил напутствие коленом — меня не пропустил Первый отдел. Это было потрясение — мое государство мне не доверяет. Впоследствии я пытался утешиться либеральной отмазкой, что государство, де, и народ разные вещи, что народ я уважаю, а государство презираю, но в глубине души я уже и тогда понимал, что нельзя, скажем, уважать приятеля и презирать его скелет. Разумеется, я хорохорился, всем сочувствующим отвечал, что у меня в чемодане под кроватью нашли рацию и шифр, но никто, включая меня, не находил это смешным. Невозможно отнестись с презрением к тому, что бесконечно превосходит тебя могуществом и долговечностью. Все равно все понимают, что из звезды местного значения ты превратился в неудачника.

Чтобы очиститься от этого унижения, мне требовалось что-то героическое. Однако в Коряжме нам не пришлось корячиться с корягами, да и неоглядная, совершенно плоская равнина за Вычегдой не предложила нам никакого поприща. От мощных брустверов щепы душа, правда, немножко замирала, в них ощущалось кое-какое величие; еще заметней она холодела при виде черных лагерных бараков — ощущение величия невозможно без примеси ужаса.

Нас подрядили на ремонт квартир в заурядных кирпичных двухэтажках. Однако и в этом прозаическом занятии нашлось место подвигам. Мы должны были укрепить на первых этажах полы, начавшие играть из-за неравномерного оседания кирпичных тумб-подпорок. Для этого пол нужно было разобрать и перестелить, а я сумел забраться в подполье и ползал, извиваясь, меж тумб, подбивая деревянные клинья в играющих местах, а Салават наверху прыгал, пока пол не застывал намертво. Ползать в пыли в тесном лабиринте было жутковато, иногда казалось, что оттуда вообще уже не выберешься, но мне того было и надо — обдираясь, я очищался.

Ночевали мы в общаге для расконвоированных зэков, возвращаясь с работы позже всех. Зэки ничуть не отличались от обычных землекопов, лесорубов и грузчиков, с которыми мне приходилось мантулить, и, как и везде, пара-тройка из них тянулась к нам на запах культуры и Ленинграда, и никто даже за глаза не назвал Салавата чуркой — по всему было видать, что это птица высокого полета. В первый же вечер красивый юный брюнет с аристократическим профилем встретил нас радостным приветствием: «Начальство не опаздывает, а задерживается», — и постоянно заглядывал к нам поболтать на разные веселые темы. А однажды, вдруг погрустнев, рассказал, как его девчонка пришла на танцы с другим и еще начала перед ним выеживаться. Он с понтом на нее замахнулся финкой, хотел попугать, но уж если замахнулся, надо бить. А он в последний миг сообразил, что у нее брат в авторитете: «Если ее подколоть, мне-то ничего, просто посадят, а на моем братишке отыграются», — пришлось ударить ее спутника. Так вот жизнь обернулась. Еще один, рыжий и стеариново-бледный, все хотел нас убедить, что зона — такое же самое производство. Третий доказывал, что он коренной ленинградец и знает, как раньше называлась улица Каляева. Люди как люди, и пили не больше нашего, пожалуй, если взять наши гусарские годы. Только всем им, кроме коренного ленинградца, было совершенно все равно, что Коряжма, что Ленинград, что Норильск-666. И не нужны им ни Горьковка, ни Публичка, ни Эрмитаж, ни Русский музей. Ни квартира, ни статус. Это были самые свободные люди на земле. Можно позавидовать. Притворно, разумеется. В глубине души я знал, что, если меня лишить библиотек и музеев, я задохнусь.