Когда главный кадровик, поджавши и без того аскетические губы, отказался подписать мое заявление, но все-таки не вернул его мне, а отложил на угол стола, я вернулся к Анфантерриблю, более всего озабоченный тем, чтобы отрапортовать бодро, как подобает мужчине. Я действительно не чувствовал себя беспомощным с таким союзником. Но оказалось, что кадровик ему уже позвонил и они обо всем договорились.
— Только строго между нами. Я пообещал, что ты не уедешь в Израиль.
— С какой стати?.. — изумился я.
— Я так и сказал. Смотри не подведи.
Я хотел произнести что-то патетическое, но он меня остановил:
— Все, забыли. Главное, никому не раззванивай насчет Израиля, даже жене. А то у женщин всегда есть лучшая подруга.
Оклад жалования мне был положен девяносто восемь рублей. Не разгуляешься, но и с голоду не помрешь.
И я с железной отчетливостью осознал: время чистоплюйства кончилось, началась настоящая жизнь. В науке ты стоишь столько, сколько ты несешь в науку, а дома ты стоишь столько, сколько несешь в дом. Не только денег и даже не столько денег, сколько радости и уверенности. Сколько бы ты в своей душе ни взлетал и ни расшибался, помирай, а жито сей: пропитанные креозотом и нашпигованные в трещинах песком шпалы должны быть распилены и расколоты на дегтярные поленья — соседки дивились, как мы с Салаватом, городские ребята, ловко управляемся с пилой и топором. «И ни грамуточки не выпьють!» — восхищалась бабушка Феня, у которой пила двигалась так же ровно, как и сама она, когда на гулянках ей случалось пройтись лебедью. «Второй хлеб», — почтительно говорила она о дровах. Когда я таскал этот хлеб-два в покосившийся сарай, серый и потрескавшийся, как слоновья шкура, накладывая поленья выше головы, соседка, игривая пьянчужка, кричала мне: «Ленивы русские! Еврей бы за три раза отнес, а ты за раз тащишь!»
Мчаться на семичасовой поезд из Выборга, вскакивать на ходу, чтобы занять место и что-то прочесть, а то и написать за этот час до Финляндского, после работы лететь на выборгскую электричку, которая шла без остановок, в ней читать уже стоя, потом натаскать воды из колонки, нащепать лучины, протопить круглую, закованную в гофрированное железо печь, вынести из-под рукомойника помойное ведро — это святое: занимаясь всей этой белибердой, я ощущал себя чистым. Какое бы отчаяние тебя ни раздирало и ни плющило, твои подопечные не должны об этом знать. Правда, обмануть мне удавалось только бабушку Феню, — она просто считала меня молчуном. А вот Колдунья по каким-то неуловимым обертонам голоса, по микроскопическим сдвигам лицевых мышц сразу угадывала, что на меня опять накатило. Хотя, глядя со стороны, все было вроде бы хорошо. Сбылась мечта идиота — сам Анфантеррибль ввел меня в хрустальный дворец, чего же боле? Но оказалось, что наше крыло дворца похоже скорее на фабрику, в цехах которой управляют самолетами и ракетами, ориентируют искусственные спутники и стабилизируют заряженные пучки, имеется там и лаборатория магнитной гидродинамики, а в самом главном секретном цеху бурят таинственную скважину в какую-то неведомую бездну, откуда вот-вот ударит неиссякаемый источник чистой лучистой энергии. Это сейчас я понимаю, что если нашему брату, сапиенсу, дать в руки такой источник, мы перемелем в труху всю вселенную, нас может удержать от ее пожирания только благословенный энергетический кризис, но в то время я не знаю, чего не отдал бы, чтобы только прикоснуться к этой грандиозности. Для командировок в Норильск-666 требовалась первая форма секретности, а мне дали только третью и определили не в один из этих героических цехов, а в службу быта. В героические цеха не зарастала тропа покорителей всех мыслимых стихий, а в нашу подсобку заворачивали только подбить каблук или спросить рецепт суточных щей.
В службу быта, именовавшуюся лабораторией математического моделирования всего на свете, Анфантеррибль собрал, так сказать, старых большевичек, которые когда-то вместе с ним начинали его триумфальное восхождение и которых он теперь вознаграждал за верность снисходительностью: и работы особо не требовал, и даже благодушно позволял им пофыркивать на себя. До сих пор не вполне понимаю, ради чего он меня к ним подсадил, возможно, хотел проверить, сумею ли я соблюсти данную ему клятву верности. И оказалось, что хранить верность, будучи евреем, вернее, тем, кого считают евреем, не так-то просто. Преданные соратницы были уверены, что я держу против их вождя и учителя какой-то камень за пазухой из-за возведенной на него самими же евреями напраслины, будто он антисемит. Поэтому любая моя реплика замерзала на лету в ледяной атмосфере, а шутки замерзали у меня в горле. Меня, еще вчера любимца дам, это ранило так глубоко, что любой нормальный человек просто не поверил бы: как, из-за кучки никчемных дур?.. Но я-то ведь не нормальный, я же чистоплюй, для меня невыносимо даже пятнышко грязи, я должен немедленно покинуть любой дворец, где меня не держат за равного. Но сейчас меня зажимал в тисках железный долг, и не один, а целых три — долг перед моим даром, долг перед Колдуньей и Костиком, долг — только не смейтесь! — перед убитой Россией, — больше нигде я не смогу проводить столько часов в Публичке в зале редкой книги: Анфантеррибль не требовал отсиживать положенные восемь часов и умело отбивался от отдела кадров, который этого требовал. Приходилось, сдерживая стоны, влачить унижение, которому не было конца, — я еще не постиг жестокую мудрость И это пройдет.