Диссертация у меня была готова через два года, и каждая из трех глав вполне тянула на отдельный диссерт — в том числе по числу элитных публикаций. Две-три такие у нас уже считались достижением, а у меня их было пятнадцать-шестнадцать. Не считая публикабельных отходов службы быта: отчасти из спортивного интереса, а отчасти чтобы позлить большевичек, я демонстрировал, что могу сделать печатную работу по любой теме, о которой услышал только вчера, поэтому у меня были публикации и по статистике, и по теории графов, и по сетевому планированию, и по невиданному градиентному методу в пространстве квадратичных форм (что за волшебные слова!). Об этом методе Анфантеррибль вместо своего обычного скрипучего «Хорошо» припечатал скрипучее «Вот здорово». Я набирал публикации еще и для того, чтобы ситуация с моей незащищенностью становилась все более и более неприличной. Подозреваю, правда, что мой кумир справедливо расценивал это как попытку оказать на него давление и показывал мне, что с ним такие фокусы не пройдут. Но все-таки однажды бросил мне на бегу с сердечным «ты» вместо пустого «вы»: «Ты почему не подаешь диссертацию?»
Кандидатский минимум у меня был уже сдан — «специальность», естественно, на отлично, а философия на тройбан, хотя про мой реферат (математика наука экспериментальная, то есть материалистическая) молодая доцентша сказала, что здесь остается только поаплодировать и разойтись. Однако профессор Свидерский спросил меня, что такое политика, и я ответил, что это действия какой-то группы, направленные на то, чтобы подчинить остальных их воле. «Его политический облик мне ясен!» — провозгласил Свидерский. Я уже тогда понял, что если бы философия была наукой, то все ее классики давно были бы превзойдены, как превзойдены Архимед и Ньютон, — они живут только в исторических пересказах в отличие от Гегеля и Маркса.
Диссертацию я написал за две недели, половину склеив из журнальных оттисков. А формулы мне вставила преданная аспирантка, желавшая отнять эту честь у Колдуньи. Теперь возвращавшейся с работы иногда даже за полночь, а уезжала она на семичасовом (мы в колхозе столько не работали, как-то подивилась бабушка Феня). Поскольку дипломную работу Колдунье набросал я, ее пытались оставить в аспирантуре, она еле отбилась и теперь пахала программистом в секретных военно-морских делах, а я при ней подвизался тайным консультантом, и ее очень огорчала необходимость скрывать, что это не она такая умная, а ее муж, хвастаться мужем для нее было важнее. «Мы все ваши успехи себе присваиваем», — радостно разъясняла мне она. На главной же службе Анфантеррибль разрешил мне сдвинуть на час начало рабочего дня, чтобы я успел (все бегом, бегом) забросить Костика в ясли — летом на плечах, зимой на санках. На санках ему нравилось больше, он сиял, разрумянившись от мороза, так что, увидев его под фонарем, какая-то тетка сказала одобрительно: «Вон толстуху повезли».
Я никогда себя не чувствовал таким чистым, как в те часы, когда что-то делал для Костика. Это был самый хрустальный из всех хрустальных дворцов. Помню, в приятном подпитии бредем с Салаватом сквозь дышащий горячей смолой райвольский сосновый бор, высокий и просторный, как собор, и я разливаюсь о том, что дар дружбы с годами иссякает (к нам это, разумеется, не относится), а сын — это друг на всю жизнь. И, что особенно ценно, это друг, который почти наверняка нас переживет, утратить его возможно лишь в виде исключения. Я забыл, что жизнь и состоит из исключений.
Попав на перековку к старым большевичкам, я тут же расстался с хабэшными джинсами за шесть рэ и видавшим виды свитером (у джигита бешмет рваный…) и раскошелился на типовой костюм, чтобы довершить свою непроницаемость. Отправляясь же на защиту, я еще и подпридушил себя галстуком на резинке от трусов, чтобы окончательно укрыться в этом скафандре общего пользования: если обольют помоями, так пусть вся прокисшая капуста останется на скафандре. Однако весь «антисемитский» совет взирал на меня с отеческим умилением: и хвалили наперебой, и проголосовали семнадцать — ноль. И сам Анфантеррибль сурово припечатал: «Это хорошая основа для докторской диссертации». Конечно, на меня работала и репутация, и количество публикаций, но умиление было вызвано другим: им хотелось показать самим себе, что никакие они не антисемиты — вот порядочного умного еврея они всегда готовы поддержать!
После защиты я торжественно утопил галстук в Неве, отпустив его на волю волн с Дворцового моста, а себя — на свободу от официоза. На этом елей и мармелад закончились. Шли месяц за месяцем, а ВАК — квакающая московская контора, где наших диссертантов до сих пор штемпелевали без задержки — не мычал и не телился, и только года через два, в течение которых я удвоил свою непроницаемость, я получил казенный конверт с отзывом черного оппонента. Мимика меня слушалась, а руки нет, но я прыгающими пальцами сумел разорвать конверт, лишь слегка подпортив судьбоносную бумагу (как я буду жить, если хрустальный дворец меня отвергнет… как на меня будут смотреть в институте… грязь, грязь!..).