Выбрать главу

Заветная лира выдержала деликатную паузу и снова заговорила моим голосом, но уже менее красивым.

Когда я на крыльях любви прилетел в Акдалу за Ангелом, он встретил меня до оторопи проницательным взглядом в самую душу из-под ореола золотистого пушка. Раскусил меня как жалкую и ничтожную личность и презрительно отвернулся к книжным полкам. На нем были обтягивающие красные колготки, словно на средневековом паже, и отец умильно называл его красноштанным, а мама отчитывалась, какие хвори с ним случались и как она с ними справлялась. Сам же Ангел перебирал корешки книг, чаще всего задерживаясь на черном Шекспире. Он очень рано начал предпочитать людям книги. На меня он обращал внимание только тогда, когда я клал указательный палец на полку, за которую он придерживался, но и в этом случае он убирал только мой палец, ничуть не интересуясь, кому он принадлежит. Без опоры он предпочитал очень шустро бегать на четвереньках, виляя трикотажной попкой, но, если на полу попадалась какая-нибудь мелочь, вроде пуговицы или потерянной таблетки, он принимался изучать ее с научной добросовестностью, так что от увлеченности из его ротика иногда начинала стекать слюнка-киселюнка, как ее называла Колдунья. Я с наслаждением ее утирал, но Костик претерпевал эту процедуру как неизбежную докуку и тут же забывал о моем существовании.

Зато пацаны, собравшиеся отметить мой приезд, явно меня уважали — закончил ЛГУ, работает в Ленинграде, при науке (они же не знали о моем заключении среди старых большевичек)… И еще гордились, что пьют алма-атинскую водку. От которой я, видимо, отвык. Только вроде бы опрокинули по паре-тройке стопарей, и я уже обнаруживаю себя на крыльце: перевесившись через резные перила, я пытаюсь попасть плевком в собаку. Она хрипит от ярости и рвется с цепи, но на меня это не производит ни малейшего впечатления. А как я попал домой, и вовсе не помню. Нет, безобразничать в пьяном виде мне не свойственно, я, наоборот, лезу со всеми обниматься и объясняться в любви, и пацанам я объяснялся в любви к их настоящему, скрипучему снегу и морозу, от которого слипаются ноздри. Возможно, я эту тему развивал и дома, так что на следующий день мама пеняла мне лишь на то, что я не берегу здоровье. Я вяло отмахивался, хотя чувствовал себя более чем хреново. Но когда она укорила меня, что я подаю дурной пример Костику, я несколько встревожился и отправился проверить, как он меня примет. Костик стоял в своей кроватке и, держась за перила, с размаху ударялся о них грудкой. Однако, увидев меня, он прекратил свою забаву и вновь вгляделся прямиком в мою душу не просто проницательным, но именно презрительным взглядом. А потом, перехватываясь ручонками, перебрался к противоположной стороне кроватки и стал ко мне золотистым затылком. И даже издал гневное кряхтение, похожее на рычание.

И я после этого много лет пьяным домой не приходил, предпочитал у кого-нибудь заночевать, а однажды, уже наконец-то получив квартиру в Старом Петергофе, до первых электричек кантовался на Балтийском вокзале, и дежурный милиционер не забрал меня в вытрезвитель только из-за моего несчастного вида. А напиваться мне время от времени случалось с большим размахом. У нас в институте сложилась компашка, никак не желавшая расстаться с иллюзией, будто мы все еще какие-никакие мужики, для чего мы пускались в многочасовые блуждания по Питеру, по пути распивая в подворотнях и общественных сортирах всякую плодововыгодную отраву, закусывая мылом (плавлеными сырками) и грыжей (мятыми промасленными пирожками), беседуя по душам на всевозможные романтические темы и ввязываясь в более или менее опасные, как минимум, для карьеры приключения. Самым бывалым из нас был мордатый бывший мореход; помню, впятером набились в такси и поехали к какой-то даме облегченного поведения. И вот уже в тисненной золотом свекольной прихожей нас оценивающе разглядывает строгая дама в парчовом халате, и мореход убедительно ей втолковывает: «Дашь всем по разу»…

Видимо, прочитав в моем взгляде некую потрясенность, она поманила меня первым, и в ту ночь на Балтийском я молил Бога: только бы не подцепить, только бы не подцепить… Зато мент меня пожалел именно из-за моего подавленного вида. Что бы он подумал, если бы я ему признался, что я страшусь не жены, а малолетнего сыночка, — таким-то вот макаром яйцо учило петуха.

После его акдалинского демарша в кроватке я несколько дней заискивал перед Ангелом. Нет, мне и в самом деле не надоедало хоть целый день любоваться, как он встает на ножки, за что-нибудь придерживаясь, как шлепается обратно, как внимательно изучает любую оброненную на пол мельчайшую вещицу, причем держит ее сразу всеми пятью пальчиками, в первых суставчиках пухленькими, а в завершающих тоненькими-тоненькими, с крошечными мягонькими ноготками. А нежный звон струйки в его эмалированном горшочке и вовсе заливал меня горячей нежностью. Правда, когда он радостно прибегал показать в том же горшочке остренькую какашку: «Укой!», — приходилось напоминать ему, что хвастаться тут нечем. Зато, когда я пытался с ним сюсюкать, показывать ему козу, он лишь проницательно смотрел мне в глаза: кого ты, дескать, хочешь одурачить? Даже когда я его подбрасывал и ловил, он начинал смеяться, показывая новенькие зубки, словно бы через силу и, чуть только я отпускал его, тут же становился серьезным. И когда я пытался взять его за пухленькую лапку, он вежливо, но твердо отводил мою руку. А когда я вытирал ему попку, нежную, словно желе («Узе!» — призывал он меня приступить к делу), он это претерпевал как суровую необходимость и, чуть процедура заканчивалась, тут же пресекал любые попытки робкой фамильярности с моей стороны. И вытирать замурзанный ротик он мне тоже позволял лишь в пределах строгой необходимости.