Выбрать главу

Зато песни Ангел готов был слушать бесконечно, хоть «тра-та-та, тра-та-та, мы везем с собой кота», хоть «след кровавый стелется по сырой траве» или «мой дружок в бурьяне неживой лежит», а когда петь мне надоедало, он тянулся лапкой в мой рот, пытаясь извлечь оттуда песню. Но на всякие тра-та-та и тру-ту-ту он реагировал подобием снисходительной улыбки, а вот какой-нибудь боец молодой, который вдруг поник головой, заставлял его замирать и напряженно вглядываться во что-то мимо меня. Я только сейчас осознал, что все мои любимые песни, на которых я невольно воспитывал и Ангела, воспевали героическую смерть.

Чтобы воспарить над слишком уж человеческими советскими песнями, я заводил на м-м-м увертюру из «Хованщины», которую, к счастью, мне никак не удавалось замусолить, — все равно всякий раз вставали дыбом волоски по всему телу. Но они разом сникли, а вместо этого от изумления открылся рот, когда Ангел вдруг начал абсолютно верно мне подпевать на букву «а» тоненьким-тоненьким, именно что ангельским голоском. Так мы впервые слились в едином экстазе. Это был мой первый урок презрения к будням, сказала бы моя обличительница, первый шаг к культу экстаза.

В самолете Ангел постоянно морщился и мотал золотистой головкой; мне казалось, что у него закладывает ушки, и я давал ему пососать то холодный чай с лимоном (меня каждый раз удивляло, что его от кислого передергивает, как взрослого), то молочную смесь. Из деликатности он не отказывался, пока его не вырвало прямо на мой пиджак, и я с наслаждением самонаказания замывал огромное пятно в туалете, покуда Ангела держала на руках добрая стюардесса (он испытующе вгляделся ей в глаза и понял, что этому человеку можно верить). Но мне Ангел взглянул в глаза с таким укором — как ты мог?.. — что я, когда мы наконец отмылись и уселись, начал лихорадочно шептать в его мягонькое ушко: прости, прости, прости, прости, прости…

И незаметно для соседей целовать его пухленькую лапку с ямочками на тех местах, где у взрослых находятся костяшки (у него и на локотках были ямочки). Мой Ангел не придал этим нежностям ни малейшего значения, но, когда на трапе нас встретила обжигающая метель, доверчиво укрыл мордочку на моей груди.

 

В аэропорту меня встречал брат Леша в распахнутой оранжевой дубленке, открывающей новый серый костюм в скрытую клетку, недавно преподнесенный ему нами с Колдуньей. Леша был красный с мороза и с бодуна и по обыкновению взирал на меня свысока, хотя я был на пару сантиметров его повыше. Леша смотрел на меня свысока, оттого что я не считал хамство и свинство чем-то само собой разумеющимся, — я не мог скрыть, что они меня повергают в тоску, и за это Леша считал меня маменькиным сынком. А больше всего его злило, что его ученая сестра, предав родовую гордость, покорилась интеллигентику, да еще и с экзотической фамилией. Когда Леша тер мне спину в бане, я даже по рывкам мочалки чувствовал, как его злит спортивная отделанность моей фигуры, — настоящий мужик должен быть здоровый, но жирноватый, не отказывающий себе ни в выпивке, ни в закуске. За что его жена в конце концов и выставила за дверь, и он вернулся в родной райвольский барак. Вернувшись в отчий дом, Леша наконец отпустил на волю свою склонность в дни аванса и получки исчезать на несколько дней, а потом, расшвыряв по таксистам и кабакам наши с Колдуньей совокупные зарплаты, возвращаться пришибленным и садиться на нашу шею. Я понимал, какой ад в душе должна носить столь широкая натура, вынужденная влачить роль нахлебника, и больше всего боялся как-то дать ему понять, что он ест и пьет не свое. И когда Колдунья робко попросила разрешения его приодеть, я с наслаждением благословил ее на серый костюм в скрытую клетку. (Может, тогда и женить его удастся.)