Блатные в Акдалинске были более лощеные — зимой красные шарфы и шалевые воротники, летом темные очки, размалеванные безрукавки-расписухи, потрескивающие по швам изумрудные или лазурные брючата, но все во мне от этого только содрогалось еще сильнее: гьязь, гьязь, гьязь, гьязь!.. Кирзачи с отворотами были честнее. Особенно мерзким был Хлын. Широкий, мясистый, роскошно медлительный, он уже оттянул небольшой, но почтенный срок по бакланке и постоянно подруливал к школьному краснокирпичному сортиру, чтобы насладиться вниманием и почетом. Овеянный пронзительным ароматом хлорки, он сидел на низенькой ржавой оградке, а пацаны подобострастно внимали его россказням о героических порядках зоны. Бедные девочки решались проскользнуть мимо него в свою краснокирпичную половину только в случае крайней нужды, а Хлын, выждав минутку, удостаивал кого-то вальяжной шутливости: пойди послушай — уже зашипела? Пацаны отзывались льстивым хохотком, а меня корчило от омерзения. Я старался проходить мимо, не поднимая глаз, но Хлын все равно меня засек и провожал пристальным взглядом, отчего моя походка делалась сбивчивой: на меня вот-вот был готов излиться целый гейзер помоев.
Не помню, почему мы оказались у сортира почти в полной темноте, — кажется, это случилось после соревнований по волейболу. Так что в тот вечер я тайно радовался, что мою физиономию почти не разглядеть: мне никак не удавалось изобразить умиление, с которым пацаны слушали утонченное хлыновское мурлыканье:
— Тихо-тихо чокнулись бокалы, на подушку капли уронив, и, надетый женскою рукою, щелкнул в темноте прозерватив.
Девушка эта была не из нашей школы, какая-то более простецкая, наша бы не стала проходить мимо Хлына в темноте, когда в школьном дворе уже никого не было. А когда она вышла, Хлын преградил ей дорогу и посветил в лицо фонариком. И даже в его желтом свете стало видно, как она побелела. Она попыталась шагнуть вправо, влево, но широкого Хлына обойти было невозможно… И я не выдержал:
— Ладно, пацаны, посмеялись… Пускай шлепает, куда шла.
Обратиться к Хлыну я не решился, но он все понял и повернулся ко мне, ослепив фонариком теперь уже меня, и девчонка прошмыгнула мимо и с безопасного расстояния выкрикнула с ненавистью:
— У, пидарас!
А Хлын выключил фонарик и, подождав, чтобы ко мне вернулось зрение, вальяжно поинтересовался:
— Ты что, блюститель морали? — знал слово «мораль» гнида. — Или ты тут смотрящий? Ты зону топтал? А вокруг мороженого хера босиком бегал?
— Нет…
— А чего тогда выступаешь? Тут и без сопливых скользко.
Хлын не спеша извлек из кармана пиджака пустую сигаретную пачку, скомкал ее и обронил мне под ноги. Затем посветил на нее фонариком.
— Ты чего соришь? Подними.
— Так я ее не бросал… Хлын, ты чего?..
— Кому Хлын, а ты зови меня просто: Хозяин. Ты будешь поднимать?
— Так я же не…
Хлын лениво хлестнул меня по щеке тыльной стороной ладони, и моя сжавшаяся в кулачок душонка отчаянно завопила: гьязь, гьязь, гьязь, гьязь, гьязь!!!…
И мне открылось, что грязь может быть смыта только кровью. Пусть он не надеется пару раз смазать меня по морде и торжественно отбыть с почетным эскортом, пусть лучше он изобьет меня до полусмерти, чтоб это был ужас, а не презрение. И я изо всех сил врубил кулаком по его едва различимой мясистой роже. Но Хлын был опытный боец. Он успел отбить мой кулак и тут же ослепил меня фонариком. Но я ударил по фонарику, и он улетел в темноту, и светил нам уже снизу. И все-таки сначала Хлын забавлялся. Размахивался правой, а ударял левой в солнечное сплетение. А когда я от невыносимой боли сгибался пополам, бил коленом в лицо. Я падал, но с трудом поднимался и получал удар в горло, от которого заходился раздирающим кашлем, а Хлын в это время не спеша расквашивал мне физиономию. Боли я уже не чувствовал, только слышал далекий звон в голове и различал желтые вспышки в глазах. Не знаю, сколько раз я падал и через силу, шатаясь, поднимался, пока наконец и до Хлына начало доходить, что дело может кончиться плохо.
— Слышь, братва, — обратился он к застывшим на месте пацанам, — свяжите его, что ли, неохота срок тянуть из-за придурка.
Когда меня вывели под руки под уличный фонарь, при всей моей очумелости я разглядел выражение ужаса на лицах пацанов. А мама, увидев меня, только что не упала в обморок, так что осматривал меня и обмывал теплой водой над ванной в основном отец. Потом скорая помощь, приемный покой, рентген головы, есть сотрясение, нет сотрясения, светят фонариком в глаза, стучат молоточком по прыгающим коленкам, провалов памяти нет, особой тошноты тоже, на вопросы отвечаю раздувшимися губами с трудом, но осмысленно, кто меня так отделал, не знаю, какая-то пьяная компашка, и в конце концов, обработав ссадины, меня отпускают домой. Утром смотрю на себя в зеркало — как будто кто-то неумело, размазанно меня нарисовал, а потом раскрасил в синее и фиолетовое. Но голова соображала вроде бы нормально, план у меня был ясный и твердый.