"Да!" — протяжным вздохом подкрепил тут рассказ Матей, и вздох этот означал увиденное в пережитом времени утро, трясучую дрожь тела от мокрых, ледяного холода одежд, от избытка воды, пропитавшей насквозь каждый комок под ногами, повисшей студеными каплями на жесткой болотной траве, поднявшейся заслонами стойкого, как несчастье, тумана. И в этом тумане медленно возникала молочным смутным столбом одинокая фигура, и близилась, близилась, держа в руках спасительный узелок с сухарями и застывшей по форме горшка овсянкой…
А потом отчаялась шляхта терпеть врозь свое избиение, сговорились съехаться и двумя хоругвями Минского и Ошмянского поветов встретили мужицкий полк Мурашки у деревни Прусовичи. И пан Адам там был, и я при пане Адаме. Да, Прусовичи… тоже отмечены кровью, не пробился Мурашка, да и никто не ушел. Было при нем три сотни мужиков, всех и посекли насмерть, а самого сотника шляхта на куски искрошила, помня свое страдание в торфяных берегах. И отчего так, почему так люди безжалостны? Неужто одной силой держится жизнь и приводится в покой страхом смерти?.. Тут стало Юрию непонятно: то ли жалеет Матей проклятого сотника, то ли гордится им, то ли вообще на церковный лад порицает любую жестокость, но забыл он спросить, занятый своей важной целью.
А как вернулись в уезд, говорил Матей, узналось везде про гибель Мурашки, тогда понеслись стыть в болотных туманах его помогатые, но мало-помалу они оттуда вылезли, и каждого в меру вины наказали — кого петлей, кого кнутом, а последних уже и не наказывали — надоело, да и пахать кому-то ж надо, а просто лениво расшибут кулаком нос — и живи, холера с тобой.
А прежде по твердому слову патриарха Никона дворянская конница громила за грехи униатства Кутеинский монастырь. Монахи — кто были побиты, кто похудее да расторопнее — бежал, на ходу возвращаясь в «греческую» веру, а монастырскую печатню повезли на подводах в Новый Иерусалим. Под гул патриаршего дела совершились и меньшими лицами доступные грехи. Так, похватали многих людей для вывоза боярские дети. И до Дымов докатились эти расходящиеся, как по озеру, круги; пришел сюда отрядик от боярина Морозова за такого рода добычей для оскудевшей на челядь вотчины. Но трудно было тогда застать врасплох всю деревню. Лишь поднимали галдеж дальние сторожевые галки с сороками, как все неслись в лес, где в тайных ямах хранилось домовое добро. Пустая изба с нечаянно забытым горшком оставалась для вымещения злобы… Все-таки полтора десятка людей морозовцы повязали. Среди них и эту блаженную, наказанную насилием за свежесть щек и отчаянное отцовское сопротивление. И еще была там одна девка, необычно красивая на лицо, — Марусенька. Ее берегли на подарок боярину или для продажи. И несколько шло мужиков, и подростки. А Эвка попалась в этот гурт уже по дороге…
— А отец? Что отец делал? — чуть не крикнул от нетерпения пан Юрий, следивший в рассказе свою линию и видя ее в тупике.
Что отец… Пан Адам отъезжал на те дни по воеводскому вызову для подтверждения нерушимой верности целованию. А вернулся — как молотом его хватило. Заметался, собирая отряд для отбития собственности. Но уже три дня прошло. Кто увел? Куда? Все же отыскались следы дымовского полона. До Березино дошли по тем следам. Только не потребовалась кровавая стычка никого из наших уже не было в Березино, а дворяне клятвенно заверили пана Адама, что и знать не могут, где они есть, — сбежали. Вернули только Марусеньку в удушенном виде и не хотели за нее отвечать, потому что удушилась своей рукой, и еще был убит стрелец, стороживший пленных, ножом в живот, — квиты.
Но что было? Как ушли?.. В Березино загнали их в пустую конюшню. Вечером офицеры взяли Марусеньку для осмотра достоинств, а напившись, не утерпели полакомиться. Через часок она вернулась в растерзанном виде, а еще через час, неприметно сплетя шнур из окровавленной своей сорочки, повисла тихо в темном углу. Тогда вроде бы Эвка загадочным шепотом сквозь щель в стыке ворот уговорила солдата выпустить ее для открытия ему важной тайны. Он выпустил и за углом конюшни вместо обещанной сладости узнал, каким невыносимым огнем запекает кишки холодная сталь отточенного ножа. Мимо этого солдата, все еще сучившего ногами в сопротивлении смерти, все они и прошли, крестясь, чтобы не завопил, не привлек воплем товарищей и не закрылась стежка в темноту близкого леса.
Пожалел пан Юрий несчастную Марусеньку, похвалил добрую отзывчивость соседей, но твердость Эвкиной руки, обратившая погоню пана Адама в напрасную трату конских сил и отнявшая у него радость и славу спасителя, показалась ему излишней, даже как бы с недозволенным посягательством на чужие права. Пожалел он и отца, но не зная за что, вовсе не за болотные страдания, или за вынужденную фальшь присяг, или униженность сладкоречия с московскими чиновными лицами навроде воеводы — все это было необходимостью, велось по правилам жизни; пожалел он отца за нечто неопределимое, за какую-то печальную морщину на лице, за отложившуюся тайной грустью в глубину глаз потерю шанса на счастье. Но молод был пан Юрий, и не задерживалась в его душе неясная печаль о чужой неудаче. Пришли к реке, потянули бредень, захлопал хвостом о траву первый язь — и размыла теплая вода услышанные рассказы до едва различимого очертания.
6
На другой день разрушил тишину послеобеденной дремы топот коня. Прискакал ополоумевший, слезами омытый пан Михал. Оказалось — на него напали, раздели, избили. Кто напал? когда? где? как? Посеред белого дня, панове, сегодня, в солнцепек, на дороге — Пашута с приживалами, все пьяные, отняли саблю, кунтуш, сапоги содрали, взяли коня, еще и кулаком залепили в ухо за протесты; гайдука тоже раздели до рубахи и тоже избили. Восемь верст босиком плелся, мужики, сволочи, глаза таращили, хохотали за спиной. Если Матулевичи считают его соседом и приятелем, так он просит пойти с ним в наезд… Пашута был известный буян, но с Михалом, без сомнения, переступил дозволенную межу: одно дело в ухо залепить, другое — раздеть до первородного состояния. Совсем показал себя пан Пашута, как нищий швед. Справедливость требовала крепко воздать, чтобы зарубилось и помнилось на любой ступени опьянения, что окрестная шляхта ставится над собой на манер вельможных Сапег, обдирать себя на дорогах никакому Пашуте никогда не позволит. Сразу стали собираться, выслали людей к Мацкевичу, Кротовичам, крестному, войскому, к другим соседям. Все отозвались и в вечерние сумерки прибыли на пана Михала двор. Съехалось только шляхты тринадцать сабель, и при каждом следовало два-три испытанных на руку медвежьего вида мужика.
Да, наезд, наезд!.. Забылось шляхетское удовольствие за долгой войной, загасили былую лихость казачьи и мужицкие налеты. Каждый забился в свою темную норку, только ухо торчит в настороженном ожидании — не крадется ли мягкой походкой усатый палач в виде стрельца с пищалью или черкаса с острейшей саблей и ненасытным воровским мешком. Куда наезжать! Уравнялась шляхта в смирении с местечковыми торгашами, так что — спасибо Пашуте, пробил плотину на застойном пруду. Но наезд… Требует верного плана удачный наезд, а план — совета, где каждому можно сказать свое мнение, возразить, если придет на ум возражение, заспорить, стуча о стол кулаком, чтобы подпрыгивали к потолку глиняные миски, показать, одним словом, что и он не обделен разумом, не лыком шит. Для того шляхта расселась радиться; подавалось для бойкости мысли славное вино и все, что к нему положено. Старшим в компании по возрасту и положению был войский; обычай и легкость вина заставляли ждать его слова; он же молчал в гетманской как бы задумчивости, — после третьего кубка дума его сложилась.
На его взгляд и немалый опыт, сказал войский, наилучшее время для наезда — рассвет. Нападать к ночи — Пашута и дружки его пьют, начнут отбиваться, подымут дворню — без осады, стрельбы и рубки не обойдется, зря потратятся люди. По заре же, когда и свет божий будет нам наруку, и самый пьяный сон возьмет двор, лишь сторожей придется утишить, собак прирезать, остальные с лавок не успеют встать.
Войскому, уважив седины, одобрительно и благодарно покланялись, и тут же каждый выложил, а лучше сказать, прокричал свой взгляд, потому что загалдели все разом, не желая уступкой очереди уронить честь собственного ума. Шумели же о том, как действовать: кто кричал — сейчас выезжать; в ответ кричали — рано сейчас, до Пашуты десять верст — за час доскачем; другой предлагал купно ехать, тут же возражали, что, наоборот, врозь надо ехать, чтоб не было гудения земли; кто-то волновался, что с Пашутой делать; одни говорили: высечь в две плети, другие говорили: нельзя плетьми шляхтич, надо повесить или двор сжечь. Выкричавшись, решили выбраться в путь раздельными группами и ждать солнца вблизи двора.