Вечерело, сделалось холодно, ясно и тихо; фабричные трубы вдоль Ист-Ривер, словно рекламные самолеты «пепси-кола», выводили на тихом небосклоне слова и целые предложения: «берегись... беда...». Издали, впрочем, было трудно разобрать. Казалось, мы присутствуем при угасании года, казалось, в эту пору должны обостриться все гастриты, хронические катары и насморки. Я припомнил былые зимы, и сегодняшнее ущербное освещение окончательно убедило меня в том, что наступает сезон семейных разладов. День был долгий, и, когда мы вернулись, было еще светло.
Должно быть, и дети почувствовали, что произошло что-то значительное, потому что они пришли домой какие-то притихшие. Это чувство значительности происходящего не покидало меня, и мне все чудилось, что наступившая перемена коснулась не только сердец наших, но повлияла также и на стрелки часов, словно изменился самый ход времени. Я старался вызвать в памяти военные годы, когда Этель с такой готовностью следовала за моим полком из Западной Виргинии в Оклахому, в обе Каролины, Северную и Южную, вспоминал, как она ездила в бесплацкартных вагонах, в каких ютилась комнатах, вспомнил улицу в Сан-Франциско, где я простился с ней, покидая родину. Но я не находил слов, чтобы выразить все это, и мы оба молчали. После того как стемнело и дети были накормлены и выкупаны, мы сели ужинать. Часов в девять снизу раздался звонок, я узнал голос Тренчера в домовом репродукторе и попросил его подняться.
Тренчер был в состоянии экстаза. Войдя, он споткнулся о край ковра.
— Я знаю, что вы не рады мне, — произнес он отчетливо, как говорят с глухими. — Я знаю, что мое присутствие нежелательно. Я уважаю ваши чувства. Это ваш дом. Я обычно не хожу к людям без приглашения. Я уважаю ваш дом. Я уважаю ваш брак. Я уважаю ваших детей. Я считаю, что все должно быть по-честному. Я пришел сюда, чтобы сказать вам, что люблю вашу жену.
— Убирайтесь вон! — крикнул я.
— Нет, вы меня выслушайте,— сказал он.— Я люблю вашу жену, я не могу жить без нее. Я пробовал и убедился, что не могу. Даже хотел уехать, перебраться на Западное побережье, но я знаю, что ничего от этого не изменится. Я хочу жениться на ней. Я не романтик. Я трезвый человек. Я очень трезвый человек. Я знаю, что у вас двое детей и не очень много денег. Я знаю, что надо будет решить вопрос о детях, имуществе и так далее. Я не романтик. Я реалист. Я уже переговорил с миссис Тренчер обо всем. Она согласна дать развод. Я действую честно. Ваша жена подтвердит. Я понимаю, что возникнут всякие практические проблемы: дети, имущество и так далее. У меня есть деньги. Я берусь обеспечить Этель полностью — но дети... Это уже как вы с ней решите. Вот чек. Он выписан на имя Этель. Я хочу, чтобы она взяла его и поехала в Неваду[14]. Я человек практичный и понимаю, что ничего нельзя решить, пока она не получит развод.
— Убирайтесь! — сказал я. — К чертям!
Он двинулся к двери. На камине стоял горшок с геранью, и я запустил им в Тренчера. Горшок ударил его чуть пониже поясницы, едва не сшиб с ног, упал на пол и разбился. Этель вскрикнула. Тренчер еще не успел дойти до двери. Я пошел за ним, схватил подсвечник, нацелился ему в голову, но промахнулся. Подсвечник ударился об стену,
— Убирайтесь к черту! — заорал я.
Дверь за ним захлопнулась. Я вернулся в столовую. Этель была бледна, но не плакала. Сверху раздался стук по батарее — призыв к тишине и порядку, выразительный и резкий (так по трубам отопительной системы перестукиваются обитатели тюрьмы). Стало тихо.
Мы легли, а среди ночи я вдруг проснулся. Я не имел представления о времени. Часы были на комоде, и я их не видел. В детской стояла тишина. Кругом ни звука. В окнах всюду погашен свет. Я понял, что проснулся из-за Этель. Она лежала на своем обычном месте с краю и плакала.
— Отчего ты плачешь? — спросил я.
— Отчего я плачу? — повторила она. — Отчего я плачу?
Звук моего голоса и ее собственный ответ словно дали новый толчок ее горю, и она заплакала сильнее.
Она поднялась и, не сходя с постели, просунула руки в рукава халата и принялась шарить по ночному столику, пытаясь нащупать сигареты. Потом чиркнула спичкой, и я увидел ее мокрое лицо. Спичка погасла, и я слышал, как она ходит в темноте.
— Ну, почему ты плачешь?
— Почему я плачу? Почему я плачу? — нетерпеливо переспросила она.—Я плачу потому, что на Третьей авеню старуха била маленького мальчика. Она была пьяна. Я не могу ее забыть. — Этель схватила стеганое одеяло, которое лежало в ногах нашей постели, и побрела с ним к двери. — Я плачу потому, что мой отец умер, когда мне было двенадцать лет, и потому, что мать вышла замуж за человека, которого я ненавидела или думала, что ненавижу. Я плачу потому, что двадцать лет назад мне пришлось пойти на вечеринку в сестрином платье. Оно плохо сидело на мне, и вечер был испорчен. Я плачу потому, что меня когда-то обидели, хотя я уже не помню, как это было. Я плачу потому, что устала, потому что устала и не могу уснуть.