Мефодий и Теодор, как и сказала служанка, в самом деле были в добром здравии: пухлые ручонки сложены, лобики чуть потные от крепкого сна, освещены синеватым светом ночника; оба малыша наперегонки посапывали. Осторожно ступая по ковру, Мария подошла сперва к младшему Теодору и совершила несколько приятных и в общем-то ненужных мелких действий, которые утверждали ее в роли матери, единственно знающей, что еще не хватает ребенку: она приподняла его и взбила подушки, поправила одеяльце и подтянула его к подбородку сына. Так живописец подправляет картину своего старательного, но негениального ученика: здесь прибавит света, там тени, здесь вкрапит красную точку, и от этих незначительных поправок картина заиграет всеми красками. Мефодий спал на боку, и Мария посмотрела, не загнулось ли у него ушко, — а оно и в самом деле загнулось, — и осторожненько, кончиками пальцев, выпростала ушко и прикрыла ножку, торчавшую из-под одеяла.
На этом ее обязанность, по-видимому, закончилась. Мария притронулась к печке, — хорошо ли натоплено? — еще раз поглядела на обоих спящих ребятишек, не надо ли все-таки что-нибудь поправить, и, не найдя ничего, ушла к себе в будуар — как нам известно, будущую детскую четвертого ребенка — и там привела себя в домашний вид, то есть переоделась в старую блузку и юбку, которую носила еще до замужества, тесноватую в талии и короткую, выше лодыжек. Она давно мечтала о халате на манер японского кимоно, какое было у Ганы, но что поделаешь, Недобыл — не Борн…
Переодевшись, Мария пошла к мужу в столовую; так как — о чем мы уже знаем — никто не доложил ей о случившемся, то зрелище, которое представилось ее глазам, когда она отворила дверь в столовую, просто ошеломило ее. Мария была уверена, что Недобыл, в ожидании своей супруги и ужина, записывает и изучает завтрашнее расписание работы своих возниц и грузчиков, свой, как он говаривал с надоевшей неизменностью, боевой план. Он делал это регулярно каждый день, все время их совместной жизни, несомненно, делал это и прежде, и было невероятно, немыслимо, чтобы, воротясь из конторы, он перед ужином занялся чем-нибудь другим. Мария никогда не видела его с книгой или газетой в руке. «Мартин читает только то, что сам пишет», — шутила она, а он никогда не писал ничего другого, кроме заметок в толстых блокнотах о задуманных передвижениях своих фургонов, подвод и экипажей; каллиграфическим почерком, выработанным еще в гимназические годы, он заносил на бумагу часы их приезда и отъезда, наименование грузов, а также часы, когда следовало запрягать лошадей или пускать их на отдых.
Сегодня не было ничего подобного.
Недобыл сидел, правда, как всегда, спиной к окнам, за обеденным столом, покрытым иссиня-белой скатертью и освещенным висячей керосиновой лампой с сиреневым абажуром, но вместо записной книжки держал в толстых пальцах тонкую ножку рюмки с коньяком, бутылка которого, уже на четверть выпитая, стояла перед ним на столе.
— Что с тобой? — воскликнула изумленная Мария. Немыслимо было, чтобы Недобыл, к достоинствам которого, кроме замечательного трудолюбия, умной предприимчивости и бережливости, относилась также совершенная трезвость, вдруг откупорил бутылку французского коньяку, — которая, кстати, стояла в домашней аптечке и считалась лекарством, — чтобы этот Недобыл извлек оттуда бутылку по другим причинам, кроме несомненного заболевания.
— Что со мной? — отозвался муж. — Мой дом рухнул, вот что со мной.