Откуда же Миша брал деньги на все это? Может быть, нашел клад? Нет, у него было кое-что получше: всякий клад со временем иссякает, источник же Мишиного богатства все время пополняется. Это были карманы отцовских пальто, то летних, то осенних или зимних, куда Борн имел привычку, не считая, опускать мелочь, полученную сдачу, монетки по крейцеру, по десять и двадцать крейцеров, чтобы в трамвае или при переходе по мосту не утруждать себя, расстегивая пальто и вынимая кошелек. Пальто висели на вешалке в передней. Однажды, совершая вечерний обход квартиры, — об этих обходах мы еще поговорим, — Миша обследовал содержание отцовских карманов и на первый раз изъял один крейцер, а когда это не вызвало никаких последствий, — отец явно не заметил, — взял два, потом три, и наконец отважился и на десять; Борн — ни звука. Миша стал смелее, но никогда не переступал разумных границ и не очищал отцовских карманов полностью. Однажды он нашел в пальто четвертак, но мудро подавил в себе стремление стать обладателем такой крупной монеты: отец легко заметил бы ее исчезновение. От постоянных упражнений пальцы Миши приобрели замечательную, поистине воровскую чувствительность: в темноте он на ощупь отличал четырехкрейцеровую монету от трехкрейцеровой и маленький, приятный для осязания пятачок от монеты в один крейцер; только монеты в десять и двадцать крейцеров, средние по размеру, невозможно было различить.
Миша все богател и был этим счастлив. Но аппетит приходит во время еды, и очистка отцовских карманов вскоре перестала его удовлетворять; Миша стал искать новые источники доходов и нашел их предостаточно. Иван, когда ему было два года, надолго заболел, по-видимому, серьезной детской болезнью. Домашний врач, доктор Томайер, ежедневно бывал у Борнов, делал строгое лицо, прописывал уйму лекарств, тетя Бетуша ходила заплаканная, Гана перестала петь и играть на рояле и отменила свои музыкальные среды, и даже Борн часто заходил в маленькую детскую: он был заботливый отец; все ходили молчаливые, хмурые, только Миша втихомолку радовался, потому что болезнь брата оказалась весьма для него выгодной. Его посылали за лекарствами, а отчитывался он очень неточно, утаивая залог за склянки, которые возвращал в аптеку, а иной раз, когда все тревожились оттого, что малышу хуже, и вовсе забывал вернуть сдачу. Его наличность росла, а сердце ожесточалось все больше, ибо, если им и овладевали порой угрызения совести, если и приходило ему в голову, что очень уж низок такой путь обогащения, Миша успешно подавлял в себе подобные приступы мягкотелости, напоминая себе, как жестоко всегда обижали его самого, и, следовательно, мир не заслуживает, чтобы он, Миша, хоть в какой-то мере считался с ближними.
Иван поправился, и Мише пришлось искать новый источник крупного дохода, — в отличие от мелкого, то есть отцовских карманов. Он нашел такой источник в библиотеке. Борн поддерживал чешских муз и покупал почти все, что выходило на чешском языке. Из красивых книжных шкафов, украшавших стены отцовского кабинета, Миша утаскивал то один, то другой томик, оставшиеся книги ставил чуть свободнее, чтобы заполнить пустоту, и шел со своей добычей к щедрому букинисту в Панской улице. Этот период был вершиной в жизни таинственного, безумно расточительного авантюриста: неуловимый, непостижимый, он неограниченно царствовал в своем уединении; отверженный всеми, он готовил миру страшную месть.
По вечерам, когда отец с мачехой уходили в театр или в гости, Миша оставался, по существу, один во всей квартире. Ивана рано укладывали спать, тетя Бетуша, которая жила у своих родителей, уходила, как только малыш засыпал, служанки сидели с соседкой в кухне, и в эти поздние часы в просторных комнатах Борна было бы пусто, если бы тень человека со свечой в руке не бродила неслышно по комнатам, все рассматривая, исследуя, замечая: это Миша «делал обход», как он сам это называл, доискивался до всего, выяснял, где и что. Проходя мимо буфета, в стеклянных стенках которого отражалась его тонкая фигурка, он выпрямлялся, напрягал шейные мускулы и восклицал приглушенно: «Пора, пора!» Это было так романтично, что у него даже мурашки по спине пробегали. Потом он придвигал к буфету стул, взбирался на него и открывал верхнюю дверцу, за которой всегда стояла бутылка красного вина с бронзовой пробкой в виде собачьей головы. Отхлебнув из бутылки, Миша делал страшную гримасу, — вино было не сладкое и, стало быть, плохое, — ставил на место бутылку и стул и продолжал обход. Он обшаривал все: ящики ночных столиков, гардероб мачехи, содержимое ее сумочек и муфт — здесь тоже ему иногда удавалось поживиться одним, двумя крейцерами — корзинку с шитьем, вазу, куда бросали старые пуговицы. Он пробовал пальцем острия отцовских бритв, открывал все флаконы с духами и одеколоном и нюхал их, ударял пальцем по клавишам рояля и по струнам арфы, пытался открыть мачехин секретер, потом опять шел хлебнуть вина и, подкрепившись, начинал обыск сначала. В квартире было тихо, только из кухни доносился сдержанный женский смех, и слабый свет Мишиной свечки, чуть колеблясь, проплывал в безмолвных потемках. Безразличный, чужой в кругу своей семьи, Миша в такие минуты испытывал полное, безудержное счастье, становился самим собой, — никем не видимый, никому не противный, никем не осуждаемый, владыка ночи, властелин мира, в котором временно — днем — господствовали его враги.