Таковы были роковые слова, из которых следовало, что пани Недобылова получила деньги только здесь, в гостях — у Борнов, и что дала их ей сама мачеха. Такой страшной вещи Миша и предположить не мог. Холодный ужас сжал ему сердце. Весь в поту, смертельно перепуганный, он подумал, что лучше было бы ему не родиться. Гибель была настолько неотвратима, что не стоило слушать дальше — лучше уж сразу выброситься в окно. Но Миша не выбросился, от двери не отошел и продолжал слушать. Через минуту ему показалось, что произошло чудо, и небо сжалилось над ним, несчастным: украденные деньги как будто нашлись, причем сама мачеха обнаружила их на кресле. Однако Миша был не так глуп и тотчас сообразил, что чудес не бывает и мачеха солгала, чтобы избежать скандала. А скандала она хочет избежать потому, что прекрасно поняла, в чем дело, отлично помнит, что Миша сидел на том самом кресле, где лежала злосчастная сумочка, помнит, не может не помнить, ведь он сел туда нарочно, назло ей, и чавкал нарочно, зная, что это ее страшно раздражает…
Было слышно, как ходит по салону горничная, убирая после гостей, как стучат тарелки и приборы. А Миша все стоял в темноте и ждал погибели. И в это время, когда — он был уверен — эта погибель готовилась в одной из дальних комнат, когда мачеха где-то — быть может, в салоне или в столовой, а может быть, в будуаре, — жаловалась отцу на Мишин поступок, несомненно стараясь раздуть его вину и подыскивая выражения порезче, наступила вдруг немыслимая тишина, такая плотная, что ее можно было осязать, такая абсолютная тишина, что даже в ушах загудело. Затихли торопливые шаги горничной, затих шум уборки, затихла улица, где еще минуту назад грохотал экипаж и стучали подковы, — казалось, весь мир замер в ужасе перед низостью борновского первенца, остановилось время, остановилось движение, замерло все, кроме сумасшедшей пульсации Мишиного страха.
Мертвое затишье перед бурей длилось минуты две, быть может три. И когда мир оправился от шока, когда на улице снова раздался грохот подводы, а в темноте откуда-то донеслось перешептывание двух женских голосов, свершилось то, что не могло не свершиться, то, к чему Миша сам себя приговорил… К «большой детской» приблизились суровые, неторопливые шаги, щелкнула ручка двери, и на пороге появился Борн, серьезный, бледный, со свечой в руке; и Миша, широко раскрыв от ужаса глаза, не мигая, вперился в лицо отца, обрамленное блестящими, тщательно уложенными волосами, и механическим движением бездушной куклы, которой управляет невидимый кукольник, протянул украденные кредитки, опять уже скомканные и влажные от потной руки.
— Значит, все-таки, — тихо произнес Борн и, бегло взглянув на кредитки, спрятал их в карман. При этом он с испугом подумал, что на него глядят сейчас глаза не Миши, а несчастной Лизы, которая погибла именно потому, что не хотела расплачиваться за свою вину и боялась предстать перед Борном вот так, как сейчас стоит перед ним ее сын.
— Как ты мог это сделать? — сказал Борн, преодолевая ощущение безнадежности. «Зачем я говорю с ним? — подумал он. — Его мать была дурочка и прелюбодейка, а он — ну что ж, он воришка».
Он поставил подсвечник на стол, где валялись Мишины учебники, и, подавленный собственной беспомощностью, молча подошел к окну за спиной неподвижного сына; и за окном было темно и тихо, на улице пусто, пусто на мосту, всюду безмолвие и пустота. «Да, мать — дурочка и прелюбодейка, — думал Борн. — Но чем был бы я без нее? Я ведь лгу, когда говорю, что добился всего собственными руками. Это на ее деньги я поднялся, ради ее денег женился; и вот расплачиваюсь, и, может быть, придется еще долго платить, платить, пока когда-нибудь я не заплачу честью своего имени. Потому что, если Миша сейчас способен на воровство, до чего он дойдет в двадцать лет? Что делать, господи, как помешать этому, как спасти положение?»
Его грустные размышления нарушило тихое всхлипывание и едва внятные слова:
— Папенька, простите, я больше никогда не буду… Никогда не буду… простите, папенька!
— Простить я тебя не могу, пока ты не искупил свою вину, — сказал, оборачиваясь, Борн. — Запомни, человек должен платить за все дурное, что он совершает, ибо ничто не остается скрыто, все становится явным…
А Миша, пока отец говорил все это, думал, что, пожалуй, совершил ужасную роковую глупость, по собственному почину отдав отцу украденные деньги, ведь отец сказал: «Значит, все-таки», — из чего следует, что он был не вполне уверен в Мишиной вине.