Я отвожу взгляд на край бассейна, просто чтобы дать мозгу сфокусироваться на чем-нибудь другом.
— Ну, наверное, нам стоит выйти и обсохнуть. До этого я говорил серьезно. Я не хочу, чтобы ты простудилась.
— Ладно, — вздыхает она. — Тебе повезло, что я замерзла так, что не чувствую пальцы ног, а то я бы надрала тебе задницу.
Мы выбираемся из бассейна, и нас мгновенно накрывает холодный ночной воздух, как обмерзший плед ‘Snuggi’. Элли дрожит, а ее зубы яростно стучат. Я бегу к шезлонгам, где оставил ее свитер, и накидываю его ей на плечи. Но почему-то, когда я разглаживаю ткань на ее замерзшей, влажной коже, она проскальзывает под моей рукой, прижимается к груди и утыкается в нее лицом в одном вдохе от соска. Я неловко замираю на своем месте, руки все еще прижаты к бокам, дабы избежать того, чтобы прижать ее ближе. Чтобы избежать того, что инстинкты и эмоции просят меня сделать. Черт.
— О... боже... так... холодно.
Дрожь сотрясает ее небольшое тело, и я неохотно позволяю своим рукам окружить ее, чтобы удерживать ее прямо. Она холодная, и все же что-то в ней необъяснимо теплое.
— Пошли в дом.
Сейчас рациональный, думающий мужчина должен был бы проводить ее в главный дом. Он ближе, и там находится вся ее сухая одежда. Она холодная, а тепло и уют всего в нескольких метрах. Но рациональная, думающая часть меня лишена драгоценного кислорода и кровотока, когда я чувствую ее мягкую, изящную кожу возле своей и ее теплое дыхание, щекочущее мою грудь.
Вот, почему я делаю дополнительные шаги к своему дому, прочь от посторонних глаз и перспективы пожелать доброй ночи. С ней я еще не закончил. Я не могу быть с ней, но, тем не менее, я еще не закончил.
— Вот, давай, я раздобуду тебе несколько полотенец.
Я высвобождаю ее из своих объятий и быстро шагаю к бельевому шкафу, чтобы достать чистые полотенца. Я даже захватываю мягкий, фланелевый шарф. Когда я возвращаюсь, Элли стоит на кухне, все еще дрожа. Я обматываю ее двумя гигантскими, огромными полотенцами и завязываю шарф вокруг нее, наматывая его вокруг ее тела и создавая симпатичный, сексуальный буррито.
Вот же ущербный.
Я вытираю воду со своего тела полотенцем, затем ставлю чайник. Потом я извиняюсь и ухожу переодеться. Проскальзывая в свои спортивные штаны, я замечаю несколько старых футболок, которые стали мне слишком малы и заполнили заднюю часть моего шкафа. Какого черта... что еще я должен потерять?
— Я захватил тебе кое-что из сухой одежды, — говорю я, снова входя в кухню. Элли удалось достаточно распутаться из полотенец, чтобы сесть на табурет у барной стойки. — Просто несколько старых футболок, в которые я не влезаю. Ты не должна надевать их, если не…
— Спасибо! — говорит она, спрыгнув с табурета и схватив одежду. — А твоя ванная?..
— Дальше по коридору, вторая дверь налево.
Я наливаю чай в кружки, когда она вновь появляется, утопающая в серой футболке на три размера больше нее. Она восхитительна. Я отворачиваюсь и размещаю чашки на подносе, прежде чем принести их к кухонному островку.
— Спасибо. Ты учился в Тритоне?
Я смотрю на эмблему подготовительной школы, которую она рассматривает на футболке.
— Недолго.
— О. Из нее выпустился Эван. Ты знал его?
Я кладу два кубика сахара в свой чай, удерживая взгляд на блюдце, сахарном печенье и бисквитах «Мадлен».
— Я был там только в течение года.
— Что произошло?
Я пожимаю плечами.
— Перевелся.
— Понятно, — она занимает себя, потягивая чай и грызя печенье. — Я ходила в школу Святой Марии в Бостоне. Но уверена, что ты уже знал об этом, — она краснеет, затем смотрит вниз.
— Знал.
Она поднимает подбородок, и ее глаза находят мои, горящие любопытством.
— Тритон — великолепная школа. Наверное, самая лучшая в стране. Твои баллы по тестам должны были быть превосходными, чтобы поступить туда.
Я снова пожимаю плечами. Чертовы плечи.
— Они были хорошими.
— Хорошими? Если бы мои родители не были столь непреклонны в плане воспитания меня за пределами города и того, чтобы подвергнуть меня всему девчачьему аду, я уверена, мой отец сделал бы щедрое пожертвование, чтобы впихнуть меня туда. Куда ты пошел после Тритона?
— Академия Дентон.
— О. Это хорошая школа.
Она старается сохранить улыбку, но я уже могу понять, в чем дело.
Дентон — не Тритон.
Я не Эван.
Как только я почти позволяю червю сомнения пробраться в свою голову и обдумываю кучу различных причин, почему я никогда не буду заслуживать кого-то такого, как она, лицо Элли озаряется, окружая ее глаза пламенем небесно-голубого цвета.
— Расценивай это комплиментом. Я считаю так: необходимое условие для посещения Тритона — быть хотя бы на треть показушным членоголовым существом. Думаю, мы уже решили, что к тебе это не относится. По крайней мере, не на треть.
— Членоголовым? — спрашиваю я, игриво приподнимая бровь. — Ты уверена, что окончила Колумбийский? Потому что я уверен, что это даже не слово.
— Да. С отличием, приятель. И я бы с удовольствием дала определение понятия «членоголового существа», но не хочу, чтобы ты отбросил свое печенье в сторону. Без двусмысленности, — хихикает она, по-видимому, довольная собой.
Я ставлю свою кружку и поворачиваюсь к холодильнику.
— Что ж, к счастью для меня, у меня есть мороженое.
Элли издает звук, который, откровенно говоря, звучит, как нечто среднее между визгом свиньи и утопающим котенком. В любом случае, он смешит меня, и я поворачиваюсь, чтобы взглянуть на нее с удивлением.
Что это в ней такого? Что заставляет каждую маленькую причуду, каждую черту характера, что должна обычно к чертям раздражать меня, казаться таким чертовски очаровательным? Когда она рядом, я смеюсь, как идиот. Я беспокоюсь о том, чтобы не ранить ее чувства или повести себя слишком грубо. Черт, я поедаю мороженое, как гормональная цыпочка с ПМС. Я просто этого не понимаю. Что дальше? Просмотр нового фильм Николаса Спаркса и утирание друг другу слез?
— Тебе не слишком холодно для мороженого, нет?
Элли яростно качает головой.
— Черт, нет. Я могу быть в Антарктике, плавающей на айсберге, при этом катаясь на коньках с семьей пингвинов, и все еще буду хотеть его.
Я хватаю кружку и две ложки, протягиваю ей одну. Элли зачерпывает полную ложку и протягивает ее в мою сторону.
— Твое здоровье.
Мы чокаемся нашими ложками и с жадностью поглощаем первый кремовый, холодный кусочек мятного шоколада с сопутствующим «м-м-м-м-м».
— Так... если бы тебе пришлось отказаться от слуха или зрения, чем бы ты пожертвовал? — спрашивает она, продолжая игру.
— Это легче, чем первое. Слухом. Я определенно пожертвую своим слухом, если придется.
— Объясните ваш выбор, сэр.
— Ну, для начала, ты все еще можешь общаться, даже если ты глухой. Ты можешь говорить знаками или читать по губам. И давай посмотрим правде в глаза, мы живем в век неограниченных технологий. Я могу просто написать или отправить тебе в «Инстаграм».
— Да, но ты никогда не услышишь музыку. Ты никогда не услышишь смех ребенка или то, как кто-то говорит «я люблю тебя». Ты упустишь слишком много.
Я смотрю на нее, видя ее, пытаясь заставить ее увидеть меня.
— Но не иметь возможности увидеть розовый закат, увядающий до фиолетового цвета, или увидеть миллионы звезд на небе, растягивающиеся в вечность... ты не можешь воссоздать этого. Технологии не могут создать улыбку, настолько яркую, что заставит тебя улыбнуться, даже когда ты не хочешь этого. Они не могут воздействовать на истинную красоту. Они могут попытаться, но никогда в точности не воспроизведут оттенок красных, огненных волос. Или изображение светло-коричневых веснушек на твоем носу. Или даже то, как изменяются твои глаза от голубого до зеленого цвета, в зависимости от настроения. Ты не можешь подделать то, что создано идеально. Данный вид красоты не требует звуков или слов, или даже музыки. Он не требует чего-либо еще. Ничего большего, и это погубит тебя.