Как справедливо, с несвойственной ему силой чувства, замечает доктор Джонсон {18}, мы никогда без печали в сердце не совершаем в последний раз ничего из того, что вошло у нас в привычку. Я глубоко ощутил правдивость этих слов, навеки покидая -, место, которое я не любил и где не был счастлив. В вечер перед отъездом навсегда я с грустью последний раз внимал вечерней молитве, звучавшей в старинной высокой школьной зале. Когда же на вечерней перекличке прозвучали имена учеников, и мое как обычно было первым, я выступил вперед и, проходя мимо старшего учителя, поклонился, посмотрел ему серьезно в глаза и сказал про себя: "Он стар и слаб, и в этом мире мы более не увидимся". Я оказался прав - с тех пор я не видел его и впредь никогда не увижу. Он ласково взглянул на меня, добродушно улыбнулся, отвечая на приветствие (или, точнее говоря, прощание), и мы расстались навеки, а он и не догадывался об этом. Я был не слишком высокого мнения о его дарованиях, но он всегда оставался добр и снисходителен ко мне, потому и горевал я при мысли о том, какой обидой будет для него мой побег.
Наступило то утро, которое открывало мне дорогу в мир и которое во многих важных отношениях осветило всю мою последующую жизнь. Обитал я в доме старшего учителя, и с первого дня пребывания в школе мне было дозволено иметь собственную комнату, в которой я и спал и занимался. К половине четвертого я был уже на ногах. С глубоким чувством в последний раз глядел я на башни древнего -, "одетые утренним светом", сверкающим глянцем безоблачного июльского утра. Будучи тверд и непоколебим в своем решении, я тем не менее находился в возбужденном ожидании неведомых опасностей. Если бы мог я предвидеть тот ураган, тот истинный шквал бедствий, что вскоре обрушился на меня, как бы я тогда волновался! Но волнению противостоял безмятежный покой раннего утра и действие его было благотворно. Тишина стояла даже более глубокая, нежели в полночь. Мне эта тишина летнего утра всегда казалась трогательнее любой другой - ибо свет, такой же яркий и сильный, как полуденный свет в другие времена года, отличается от дневного, когда улицы заполняются людьми; ведь природа и невинные твари Божьи хранят подлинный глубокий покой лишь до тех пор, пока человек своим мятежным и суетным духом не нарушает этой святости. Я оделся, взял шляпу и перчатки, но медлил выйти - полтора года комната эта была "цитаделью моих дум": здесь я читал и размышлял все ночи напролет, и хотя за последнее время я, предназначенный для любви и нежной привязанности, утратил и радость и счастье в пылу раздоров и препирательств с моим опекуном, - тем не менее, как мальчик, страстно любящий книги и посвятивший себя умственным занятиям, я даже среди уныния моей жизни не мог не провести здесь много счастливых часов. Я плакал, зная наверняка, что никогда больше не увижу вещей, к которым так привык: мой стул, камин, письменный стол... Я пишу эти строки спустя восемнадцать лет, однако воспоминание столь отчетливо, словно день тот был еще вчера, - я даже помню над камином черты портрета, на который я устремил свой прощальный взгляд. То был портрет милой -, чьи глаза и губы были столь прелестны, а лицо светилось такою благосклонностью и божественным спокойствием, что тысячу раз бросал я перо или книгу, дабы искать в нем утешения подобно тому, как ищет его набожный человек у своего небесного заступника. И пока я глядел на нее, глухие удары С-кой башни{19} возвестили четыре часа. Я подошел к портрету, поцеловал его и затем тихо вышел, закрыв за собою дверь навсегда!