Потом уже я узнал, что страсть как этому оперу хотелось от одного местного академика избавиться, вот и насел он на меня, чтобы я, значит, на этого авторитета фуганул. Но у нас в детдоме стукачей за людей не считали. А Софрон Бандеролькин традиции уважает.
О какие, брат, тиски! С одной стороны совесть напирает, с другой страх жмет — жить хочется. Думал я, думал и сделал «ход конем» — сам себя на дозу поставил.
У меня в кандее по углам мышьяк был рассыпан — подарок для крыс от Советской власти. Я урезал их пайку в свою пользу и стал во внутрь употреблять. Для начала одну кроху в хлебный мякиш закатаю и проглочу. Мутит, в пот шибает. Даже ноги пару раз отнимались. Но я сосредоточусь весь на какой-нибудь точке на стене и держу ее, держу. Ни разу сознания не лишился. Постепенно стал дозу увеличивать. Через две недели привык. За обедом столовую ложку заглатывал и хоть бы хны. Живот только пучило, и голос окончательно сел. Скажу что-нибудь, и сам не разберу — лязг, скрежет! Опер со мной и разговаривать не смог, только глянул, побледнел весь и шепчет:
— В зону его.
Ну, и предстал я перед блатной братией во всей красе — челюсти гопака выдают, зубы чечетку бацают; щетина хоть сковороды скобли; лобешник распух и выпирает, как козырек у пидорки, из-под него шары палят, словно прожектора на вышках; кулаки разнесло точно пудовые гири, а в брюхе рокот, аж на душе жутко. В общем, стою как легендарный танк «Клим Ворошилов»!
Весь барак немота прошибла, сидят, бебиками лупают. Вдруг поднимается тот самый законник, на которого опер зуб точил и мытарил меня поганку накатить, ну, подходит ко мне и… толкает такую речь:
— Братва! Я видел, как абвер мудохал Сизого на этапке за то, что тот одного фуганка жмуром заделал. Я видел вывеску Багратиона после разборок с активом в Златоустовских юрсах. Я много видел по нашей урочей жизни. Но то все были цветики-фиалки по сравнению вот с этим фикусом. Ебать мой лысый череп! Да любой фраер после такой ломки отсасывал бы у опера за обе щеки и пел ему свои сучьи песни! А ваш пахан чалился бы сейчас на штрафняке среди сук и быков без гужона и кайфа. Но я при полном цимусе, а менты с голямым вассером харятся! Значит он мужик правильный, не дал себя уфаловать. И поэтому, выходит ему амнистия. А если кто вздрочится на него баллон накатить, того самолично на четыре точки поставлю, а пятую законопачу по самые гланды. Это говорю вам я — марвихер Клещ, коронованный самим Бриллиантом!
Вот так и прописался я на своем новом месте жительства.
Ну и потянулись мои бушлатные денечки один за другим угрюмым строем. Первый год я все весточки ждал от моей «марухи», от «занозы» моей сердечной, так на зоне любовниц называют. Напрасно. Ни одного словечка до конца срока. Ну, и озлобился я, решил — все: из сердца вон! Чифирил до одури, до полного столбняка, только бы не думалось о ней, не вспоминалось.
Но куда там. Как только оказался за воротами, глянул на солнышко, глотнул вольного ветерка и тут же ошалел. Забродила во мне юношеская страсть, поднялась и брызнула, как пена из откупоренной бутылки «Игристого». Помчался я к своей губительнице, забыв про все обиды. Да и куда мне оставалось подаваться-то? Одна она у меня была в этой жизни, одна, как смерть — куда ни иди, все одно к ней вырулишь.
Прибыл. А там ждет меня известие, что, мол, скурвилась некогда первая красавица. Когда меня засадили, мужа ее по-тихому сместили. Тот в запой и с треском выпер свое злосчастие.
Родственников у нее не оказалось, профессией никакой не владела. Да и на что она годна-то?! Да к тому же с такой характеристикой. В общем, пошла моя голуба по рукам.
Сначала, директор ресторана шефство взял. Попользовался, передал завмагу. Того под суд потянули, он начальнику автобазы посоветовал. Загудела бедняжка от такой перекатной жизни без оглядки на стыд и совесть. И ныне, говорят, катается с шоферней — с утра уже вдрабадан и в любой момент для всех доступная.
Нашел я ее в придорожной чайной. Как увидел, так зажмурился. Что сталось с ней, с ланью моей гладкотелой! Пожухла вся от и до, как овчинка, брошенная на солнцепеке. Стою, ком в горле разбухает, вот-вот слезы брызнут. Тут она меня и приметила. Прищурила свои мутные глаза и вдруг как захохочет прямо мне в лицо.
— Что, красавчик, не узнаешь свою милашку?! Вот она я! Вся как есть твоя! Наливай!
Сгреб я ее, уткнулся куда-то в шею и заплакал. Слышу, шепчет:
— Прости ты меня… Прости, если можешь… Сука я поганая… Любила тебя, жаворонка звонкоголосого, и сама же погубила!
Поднял я ее тогда на руки и унес в свою хибару. Искупал, как младенца, и спать уложил. «Что ж, — думаю, — надо жить дальше. Что было, то прошло, а что будет — кто ж про то знает?»