Выбрать главу

Совершенно замечательный урок в уроке, урок-загадка с разгадкою в конце. Почти Алкуинов урок-загадка, а замешан на чуде, не узнанном в лицо даже самим Франциском.

[И все-таки не Алкуинов урок: не казус, а и в самом деле рассказус. Не казусное, а скорее басенное мышление, где всё эмблематически ясно, притчево ясно и без морали. Усвоение по картинке. В запасники памяти (бывает и такое, что тоже следует принять к сведению). Не приять, а принять.]

Но как же устроен этот текст? А устроен он вот как.

Разыгрывается маленькая пьеска, состоящая из вопросов и ответов. Из пяти однотипных вопросов и такого же числа не менее однотипных ответов. Автор текста Франциск, он же и режиссер-постановщик. Действующих лиц два Франциск и брат Лев. Но место действия - молельня, а время и содержание действия - утреня. Так что возможны всяческие чудеса. Собственно, и игры-то нету никакой. Сплошные бездумные повторы. Франциск говорит, какой он плохой. А Лев должен повторить эту хулу, пообещав за сие божью кару. Можно сказать, что и вопросов-то нету, нету и ответов. Есть тезис и тезис, почти тавтологически подтверждающие друг друга. Текст замыслен как принципиально не драматургическая пьеска. Но в ходе репетиции (действительно репетиции ожидаемого прямого повторения) - сразу же - происходит по разумению Франциска просто черт знает что такое. Овечка брат Лев, с голубиной простотой, пообещавший учителю говорить все как надо, когда доходит до дела, говорит все с точностью до наоборот. Франциск начинает кипятиться ("гневаясь, но кротко и негодуя, но терпеливо"), а овечка божия брат Лев продолжает, как считает Франциск, упираться. Учитель гневается, а ученик как бы артачится. Урок-басня буксует. Застопорившееся нравоучение...

Что было дальше? Разгадка была простой. Оказывается, брат Лев вовсе не был упрямцем. Не в коня корм был потому, что незадачливому этому ученику, оказывается, был голос. Божий голос, с которого и пел брат Лев. Пел с чужого голоса, а как будто своим собственным.

Учителем был бог. А Лев и Франциск - равно ученики. Самоуничижение Франциска не усугубилось ответами брата Льва под диктовку Франциска. Напротив, было снято ответами того же брата Льва, но продиктованными богом. Урок-тренаж сделался уроком-поучением не только Льву и Франциску, но и всем иным. Возвышение ценой унижения. Как бы переформулировка урока предшествующего - о том, что такое совершенная радость. Но там - от слова о слове к действию (хотя только в слове о действии). Здесь же как будто от слова к слову. И тем не менее унижение - отнюдь не на словах только. Оно - в жизни. Оно и есть сама жизнь (и не только из предшествующего цветочка о совершенной радости, а просто вся жизнь, прожитая Франциском до этой утрени с братом Львом). Жизнь, которую можно прожить, а выучиться так вот жить нельзя. Что и доказывает гневливый Франциск, не умея взять в толк то, что происходит с братом Львом.

Слова сказались, а жизнь осталась. Вот она тут, вся перед вами: высказанная, несказанная - несказанная жизнь Франциска, обязанная быть преподанной, но так и не поддающаяся научению.

Жить именно так. Не иначе. Еще один способ такого вот человеческого как бы научения. Жизнь как чудо, ставшая таковой в этом цветочке с братом Львом, с виду очень упрямым братом Львом, не без участия собственно чуда от Учителя (бог устами брата Льва...).

Три урока собственно жизни в назидание другим. Или, как уже сказано, тринадцатая, посмертная, история в трех уроках.

Так можно, спрашивается, научиться жить по Франциску или нельзя? Научиться нельзя, но попробовать научиться... тоже нельзя. О чем, собственно, и свидетельствуют только что здесь преподанные "уроки"-жития (правда, сработанные после смерти учителя - учениками учеников Франциска; эпигонами, то есть, если дословно с греческого, рожденными после). Уроки-эмблемы, и потому не для научения вовсе. От живой примерной жизни - к идеологически и социально оправданному житию-примеру, выработанному не в учебно-ученых, а в наставительно-воспитательных, едва ли не святочных, целях почти два века спустя после свершившейся жизни самого Франциска, прожитой в подражание; но только в подражание Первообразу - первому образцу.

Добром и волей. В поступке - жесте - игре. Мгновенностью сполоха светом вечности...

ЧТО, ОТДЕЛИВШИСЬ ОТ ЖИВОЙ ЖИЗНИ ФРАНЦИСКА, УШЛО В БУДУЩЕЕ?

Ближе всего Данте (XIV век), современник собирателей "Цветочков":

Он юношей вступил в войну с отцом

За женщину, не призванную к счастью:

Её, как смерть, впускать не любят в дом,

И перед должною духовной властью

Et coram patre с нею обручась,

Любил ее, что день, то с большей страстью.

Она, супруга первого лишась,

Тысячелетье с лишним, в доле темной,

Вплоть до него любви не дождалась...

И так была отважна и верна,

Что, где Мария ждать внизу осталась,

К Христу на крест взошла рыдать одна.

Но, чтоб не скрытной речь моя казалась,

Знай, что Франциском этот был жених

И Нищетой невеста называлась.

При виде счастья и согласья их

Любовь, умильный взгляд и удивленье

Рождали много помыслов святых.

Рай, XI, ст. 58-66, 70-78

Так аттестует ангелический доктор Фома Аквинский серафического доктора Франциска Ассизского, помещенного Данте, конечно же, в Рай как безупречного учителя святой бедности и нищенской святости - жениха госпожи Нищеты, вернейшего жениха, истово и самозабвенно подражающего ее первому мужу Иисусу Христу.

Учительско-нищенствующий идеал и два столетия спустя не поколеблен.

Пройдут еще века. Шесть или семь после свершения этой замечательной жизни. Будет и век XX, век (в числе иных замечательностей) уплощенных мертвоватых копий, снятых с доподлинно живых героев прошлого. Среди такого рода копий могут быть всякие. Например, такие: Франциск - воплощение социальных добродетелей; Франциск - народолюбец и демократ; Франциск провозвестник коммунистических начал, пред-Вордсворт, пред-Ганди и пред-Толстой сразу; Франциск - просто добрый и хороший парень; Франциск либерал и филантроп; он же - "утренняя звезда Возрождения"; наконец, он же религиозный фанатик, почти святой Доминик...

Каждая из этих модерных дефиниций, говорит Честертон, будет как бы верна. Но, будучи "очищенными" от любви к богу, все эти определения будут определениями кого-то еще, но только не Франциска. Образ Франциска, данный самим Честертоном, продемонстрировал нам совершенно иной опыт воспроизведения нашего героя: опыт вживания в себя-Франциска из XII и XX столетий сразу. Но это - образ-метафора, не поддающаяся артикуляции, - тем более в учебно-ученых целях.

Но есть ближайшие выученики Франциска, зачинатели новой, хоть и тоже средневековой, учености, учащей умению знать мир в его эмпирически подробной, вещной данности; и вовсе не беда, что в пределах теоцентрически устроенного космоса. (Вспомним: Франциск-эксцентрик, возвращающийся к центру.) И эта новая ученость без учености францисканского типа была бы невозможной. Что это за ученики такие?

Лишь назову францисканца Бонавентуру с его мистически символическим ощущением бытия - каждого камушка этой грешной земли (читайте, например, его минералогические выкладки); народного праведника Бернардино, безусловно, как отмечают знатоки, ведущего свою родословную от Франциска - жонглера божьего; Людовика, защитника бедных; живописца Джотто, "сыгравшего" в красках жизнь Франциска... Данте я уже называл и даже цитировал. Но... Данте положенный во гроб препоясанным простым вервием - этой трогательной веревочкой, эмблематическим знаком вернейшего жениха вернейшей невесты - госпожи по имени Бедность... И, конечно же, реформаторы-санитары, чаявшие произвесть тотальную санацию "матушки-церкви". К тому же прибавлю еще грядущий европейский театр, поэзию самоопределившихся европейских наций. Да мало ли что еще... Все это я называю. Называют это всё и другие. Но для наших дел эти имена, конечно, важны (Бонавентура, Данте, Джотто) ; но более - другие имена (которые, впрочем, называют тоже, хотя и реже). Это прежде всего Роджер Бэкон - "первый натуралист, которого даже самые материалистические ученые признали отцом науки". (Понятно, что столь сильное утверждение этих "самых материалистических ученых" должно оспорить, хотя и не сию минуту.) И, во-вторых (а может быть, прежде всего), каталонец Раймонд Луллий со своей в высшей степени странной, почти кибернетической моделью Вселенной и со своею же экспансивно-горячечной жаждой обратить всех, какие есть, нехристей. Тот самый Раймонд Луллий, который сказал Дунсу Скоту в ответ на его вопрос, что бог - не часть, а Всё. (Помните? - Именно этим ответом как раз и начато мое сочинение.)