Но было и другое. Канцлер Парижского университета Жерсон: "Вырывайте, благоразумные люди, вырывайте эти опасные книги из рук ваших сыновей и дочерей. Если бы я владел одним экземпляром "Романа Розы" и он был бы единственный... я предназначил бы его сжечь". А здесь, напротив, ученость злокозненна. Вот в каких тисках пребывал ученый книгочей, он же ученик-читатель; он же - педант-буквоед. Социально опасное, но и социально достойное дело, и потому угодное богу, обронившему первое творческое слово. Ученонаучаемое, меж двух бездн - всесилия и ничтожности - дело. По-деловому, в земных интересах обучить священному смыслу небес. Возможно ли?..
Иоанн Златоуст приводит молитву школяра: "Господи Иисусе Христе, раствори уши и очи сердца моего, чтобы я уразумел слово твое и научился творить волю твою". После чего воодушевленный школяр двадцать четыре буквы греческого алфавита, начертанные чернилами на священном дискосе, смывал церковным вином, а ополоски выпивал под чтение стихов из Нового завета. Как видим, натуральное буквоедство; точнее - буквопитие. Причащение к слову-букве, букве и духу, буквальному духу Слова, некогда сказанного. К смыслу. Причащение, но... не научение. Хотя цель - научить, ибо считается, что учат только слова, а история как череда событий, как известно, не учит. Ничему не учит. Но приобщение к ней взывает к причащению.
Буквой начертанной дорожили, пестовали ее и охраняли. Алкуин (VIII век):
Пусть в этой келье сидят переписчики Божьего слова
и сочинений святых достопочтенных отцов;
Пусть берегутся они предерзко вносить добавленья,
Дерзкой небрежностью пусть не погрешает рука.
Верную рукопись пусть поищут себе поприлежней,
Где по неложной тропе шло неизменно перо.
Точкою иль запятой пусть смысл пояснят без ошибки,
Знак препинанья любой ставят на месте своем,
Чтобы чтецу не пришлось сбиваться иль смолкнуть нежданно...
Именно смысл - цель, а точки и запятые - средства, могущие тоже, конечно, стать целью, но до поры - покуда не избудут себя в собственной своей ничтожности ввиду всеполнейшего смысла. Для начала запятой или точкою пояснить смысл. Пояснить, а в чаянии - и научить...
Выразительна и звучна ученая поэзия во славу и во имя буквы. Не правда ли, странно: поэзия буквы? Но именно словом поэта оберегалась буква начертанная. С нее сдувались ворсинки калама. Сначала - в формальном научении, конечно, - буква. А дух - то, ради чего буквы. Он - за пергаменом, в нетях. Но и в душе. И, значит, он и есть сначала.
Мир членоразделен, как членораздельно слово, вызвавшее мир из небытия. Но мир обманчив; точнее, обманчиво око соблазнившее, которое следует за это вырвать и бросить от себя. Слово же не соблазнит, ибо оно и есть Иисус, наставляющий собою-словом всех людей, и потому Слово есть воспитатель. Именно здесь и начинается воспитующее, "ученое" дело Слова. Хотелось бы, чтобы буквой и через нее. Слово-бог - "архисофист, архипастырь, архиучитель". "Распятый софист" (Лукиан). Он - "рабби, но без преемства, ибо сам никем не учим". Не учим, а соблазн научить силен. Господь - опекун. И тогда мир - весь - под знаком школы. Только тем и жив. Только потому и значим. А раз так, то мир - набор пособий для наглядного обучения, а история - наставнический процесс.
Ученик - дитя, а учитель - старец. Но при этом все - дети перед лицом природы. ("Природная" учительская акция святого Франциска, как она запечатлелась в "конспектах" его учеников - в "Цветочках", едва ли не два века спустя.) Усилие души, но и простодушная хитрость. Игра мысли, но и словесный каламбур. Все это разновидности школы, вариации ученичества. Слово сказанное - слово начертанное. И тогда певец, может статься, будет уравнен в правах с писцом. Оба - ученые, ибо язык песнопевца - тростник писца или калам по свитку. Голос нетленен, но столь же нетленны и буквы, ибо свиток сгорает, а буквы возлетают нетронуты. Съесть рукопись - причаститься ее мудрости. Вновь тема ученого - причащающего - буквоедства.
"Тело и голос даруют письмена немым мыслям", - спустя века и эпохи скажет Фридрих Шиллер. Жест и голос влекутся - вместе - к букве и слову, и наоборот. Челнок средневековой научающей учености. Буква в ореоле славы, не меньшей, чем дух, ибо каждая буква Писания - письменное отвердение слова божия - Логоса, Голоса. А коли голос, то и личность, объемлемая Словом. Авторитарная (для всех), но и одиноко уникальная - дух свернут, скрючен, вмят в букву, но оттого не перестал им быть. Напротив, только тем и есть. Ученое средневековье только и делало, что вгоняло дух в букву и, зная, что джин в бутылке, вкушало этот джин странным образом: поглаживая и потряхивая старые-престарые сосуды слов; реторты слогов, флакончики-пузырьки букв. Научение длится, следует шаг за шагом, виется во времени, а смысл мгновенная магниевая вспышка, сполох вечности.
Смыть буквы вином и выпить! Неизреченные тайны каббалы как бы выбалтывали сами себя в кривых литерах древнейших алфавитов. Вселенная представала огромной, но замкнутой самоё на себя, аудиторией. А может быть, развернутым букварем, где небо - цельный текст, звезды - буквы, все до единой священны, ибо именно из них сложено имя Иисуса Христа. И хотя стены этой аудитории раздвинуты во всю ширь, а двери распахнуты настежь, но уютно в ней - как дома у печки, потому что обучение интимно: у каждого ученика свой учитель, а у каждого учителя - свой и единственный ученик ("Возлюбленные чада мои... "). Множественное число - чада - не прослушивается. А слышится вот что: "Сын мой единственный, возлюбленный... " Как видим, и ученик - под авторитарным надзором, но и сам по себе - одинок и растерян; но потому и всемогущ. В учении, конечно.
Жизнь в учении и есть подлинная жизнь школяра-ваганта, веселого мученика науки, освоившего ученость школьного порядка и академического (сказали бы мы теперь) "занудства" как праздник игры за пределами университетских тогдашних программ - тривиума и квадривиума. Вот оно урочно-внеурочное время! Собственно, так и должно быть, если мир - школа; школа тоже должна впустить в свои стены то, что ей, этой школе, с виду настоятельно чуждо, - праздный опыт души, прикинувшийся маргинальным пародированием того, что, собственно, и есть ученая жизнь средних веков, ибо, следуя за Честертоном, скажем, что смех и вера в средневековье содержательно совместны. Вот что поет отбывающий в Париж и обещающий своим друзьям непременно вернуться веселый вагант (но поет, ясное дело, в переводе Льва Гинзбурга):
Всех вас вместе соберу,
Если на чужбине
Я случайно не помру
От своей латыни,
Если не сведут с ума
Римляне и греки,
Сочинившие тома
Для библиотеки,
Если те профессора,
Что студентов мучат,
Горемыку-школяра
Насмерть не замучат,
Если насмерть не упьюсь
На хмельной пирушке,
Обязательно вернусь
К вам, друзья-подружки.
Этому только еще предстоит учиться на ученого.
Буквы буквами, но вино вином. Раствор чернильных букв в вине - не лучший напиток для этого развеселого школяра. Бахус и Шахус, упорядочивающие буквы, идут вместе, хотя и поглядывают друг на друга. Взаимно отражаясь, подправляя друг друга. Но и там и там - та же Schola: этимология и в самом деле - с самого начала - двоится. Двоится, готовая раздвоиться, эта школа. Но не раздваивается, потому что otium и negotium противопоставят себя друг другу много позже - в новые времена. Хотя вагантское школярство - трещина в фундаменте средневековой учености. Вновь XIII или почти XIII век!
Двойное бытие школы, оказывается, коренится в разномыслии слова. Единственного слова, объемлющего всю жизнь, целиком ее всю, понятую как "педиа" (воспитание), или, как сказали бы византийцы, "энкиклиос педиа" всеохватное воспитание; но в каждом своем деятельном шаге - практическое, здравомысленное. И тогда зубрежка, как потом окажется, школьная буквалистская ученость, тоже пойдет в дело - в виде гигантского законсервированного учительско-ученического корпуса. Может быть, и в самом деле дорогой подарок средних веков новым векам: средневековое масло всяческой учебы, которое действительно можно мазать на хлеб энтээровской науки. Хотя и это до поры. А иначе, почему тогда все так озабочены сейчас реформотворческим движением нашей школы? Но... еще раз Честертон: "Если XVIII век был веком Разума, XIII век был веком здравомыслия. Людовик [IX] говорил, что излишняя роскошь в одежде дурна, но одеваться надо хорошо, чтоб жене было легче любить вас. Сразу чувствуешь, что в то время речь шла о фактах, а не о вкусах. Конечно, там была романтика; Людовик не только умно и весело судил под дубом - он прыгнул в море со щитом на груди и копьем наперевес. Но это не романтика тьмы и не романтика лунного света, а романтика полуденного солнца". Ибо все ученое научение - только здравого смысла ради, который внятен только выученному. Но только ли выученному?