Выбрать главу

Началась голодовка, которая распространялась по Батарее, как заразное заболевание.

Не знаю, какие причины для голодовки находили заключенные в других камерах, – может, авторитет Фашиста на них так действовал и был им известен он больше, чем нам, в 35-й, – у нас особых причин голодать ни у кого не было. Один нарвитянин сидел за какие-то будки, из которых выламывал ценный металл; другой, домушник, хвалился тем, что нашел в чьей-то хате аж девять тысяч крон наличными, купил «жопик», выкрасил его под пачку «Мальборо» и возил девиц по дискотекам Нарвы и Силламяэ, пока не повязали; он всё время приговаривал: «Вот скоро выйду. Снова возьмусь. Девять штук в квартире! Надо бомбить! Пока люди в квартирах такие деньги держат, надо бомбить». Был один тихий мужичок, который перевозил курдов через границу, стонал, что ему до хера светит, и без отмазов, со здоровьем не очень, голодать нельзя, язва, то да се, но что делать, если так надо, то буду голодать. Фашист перед ним стоял, крутил четки, слушал, кивал, выражая понимание: язва, почки, потому и на больничке, да, да… Для тебя голубя зажарим на факелах, – сделал ловец и высыпал нифеля у решетки, как приманку.

Рядом с шофером поскрипывал кожанкой дебошир, он просто махнул рукой: голодать так голодать, без разницы.

Мне тоже было всё равно. Я даже обрадовался. В этом был какой-то смысл. Голодовка – как путешествие: каждый новый день добавляет новых ощущений. Дни не просто уходят, они уносят с собой частички меня, что-то, чего иначе не вытравить, голодные дни жалят, как оводы, клещами въедаются в мое паскудное сало, они сушат, глодают меня, как пламя чурку. Я чувствовал себя святым. И с каждым часом святости прибывало. Я готов был голодать до смерти. Страдал и радовался, надеясь, что так из меня выйдет и страх, и рассудок, и последние сгустки совести… Вся цепь, что держала меня, вся цепь целиком! Каждый день по звену, и в конце – свобода. Истязать себя – других причин голодать у меня не было, – оставаться вменяемым я хотел еще меньше (в этом не вижу смысла вообще!).

Остальные – фуфло: эстончик лет восемнадцати – петух и нюхарик – впадал в глюки каждые полчаса, его просто не подпускали к кормушке; бородатый бомж, который спалил чей-то дом в отместку за то, что его оттуда выгнали; еще какие-то бездомные ханурики, слипшиеся в один ком сплошного раболепия, – этих и спрашивать не стали.

Дабы время летело быстрее, Фашист потребовал от каждого что-нибудь рассказать, и все мы – кроме петуха и прочих нелюдей – рассказали по истории. Очень скоро Фашист решил, чтоб рассказывал только я, а других не беспокоил. Наметилась рутина: мы пили чифирь, курили, а затем он укладывался на шконку и, повернув ко мне свое напряженное лицо, с жадным любопытством слушал о моих похождениях в Скандинавии. Причмокивал и ерзал ногами под одеялом. Молодые тоже слушали, мотали на ус.

Мои истории никого не веселили; в них ничего веселого и не было; зато они помогали забыть о голоде, табаке и всемирной несправедливости, допущенной по отношению к воровскому авторитету.

Потихоньку сгорала осень. Пошел первый снег. Мы перестали принимать лекарство. Так как пенитенциарная администрация не шла навстречу арестантам, мы объявили сухую голодовку, но всё так же попивали чифирь под столом, просто отказывались пить тюремный чай. У нас делали шмон каждый день. Приходили с собакой, которая нашла голубиный скелет. Грозились раскидать по камерам. Меня вызвали на допрос, спросили, в чем причина моей голодовки, я ответил, что не понимаю: «Голодовка?.. Какая голодовка?»

Чифирь, табак, байки. Когда хуже некуда, ничего не остается, как травить истории о Гнуструпе и Сундхольме. Больничка в Вестре – мечта! Телевизор, киоск, шлюхи…

А холодильника там в камерах нет? Ха-ха-ха!

Рассказывай!.. Рассказывай!..

Я рассказывал… Впереди целая Норвегия, горы, серпантин, воздух, горный воздух Норвегии – natur er dramatisk!.. det er fantastisk!..[14]

* * *

Река ревет. Пенясь, падает с каскада на каскад. Дангуоле сидит на скале у самого обрыва. Гладит поток и смеется. В волосах тысячи, тысячи капель, и все они светятся в ярком солнце. Над ней радуга. Я тоже смеюсь. Мы мокрые. Пьяные. Ради одного этого стоило ехать.

В Крокен мы угодили, как только медсестры в Тануме[15] поняли, что со мной шутки плохи, – и адвокат надавил. За адвоката я взялся сразу, едва мы получили бумаги, где были обозначены права беженца; в самом конце – мелко-мелко – были приписаны номера телефонов адвокатских контор, я тут же принялся их обзванивать… Зацепился за одного – голос понравился: во-первых, в его баритоне было нечто, что вселяло надежду (слышалась какая-то основательность); во-вторых, он с таким участием дышал в трубку, что казалось: не мог врать, не мог предать, – это был голос порядочного человека (в самом затертом смысле). Когда я с ним разговаривал, возникала иллюзия, будто вокруг меня пуленепробиваемая стена. Я слушал его и оказывался у Папы Римского в его стеклянной колбе. Стремительно рассказал суть моего дела, сделал ему комплимент, пожаловался: «Несколько дней без лекарств, к которым так привык за время моего пребывания в датских дурках… мне плохо!.. слышите?.. с каждым днем хуже и хуже!.. Меня тошнит… Меня грызет страх… У меня приступы паники… лихорадка…» Громко, по-датски, чтоб в офисе Танума менты тоже слышали и понимали: “…jeg er bange… jeg har panikanfald… jeg er i krise… jeg tanker om selvmord… jeg har det dårligt… osv[16].

вернуться

14

Природа драматична! Это фантастично! (норв.)

вернуться

15

Трансферный лагерь, приемный пункт для тех, кто просит убежище в Норвегии.

вернуться

16

Я боюсь; у меня панические атаки; у меня кризис; я думаю о самоубийстве; мне плохо и т. д. (дат.).