Бабушка была странной женщиной, моя память сохранила лишь смутный облик, но я любил ее. Любил разглядывать ее мясистый нос и просвечивавшие сквозь щеки сосуды; любил ее причудливый кружевной чепец и то, как его туго затянутые ленты врезались в дряблые, обвислые щеки, оставляя длинные розовые следы, когда бабушка снимала капор. Я любил ее, потому что она была моим единственным собеседником и потому что нас учат любить ближнего своего.
Держу пари, вы уже все подсчитали. Сколько проживет мальчик, который родился в 1871 году с внешностью семидесятилетнего? Правильно, семьдесят лет. И если бы вы, как и моя бабушка, присели бы у моей колыбельки и использовали бы свое жемчужное ожерелье в качестве счетов, вы получили бы этот возраст и пришли бы к очевидному выводу: вот год моей смерти. Так поступила моя бабушка, она стояла у открытого окна в своих мехах и рассматривала лепечущее дитя, высунувшее из колыбельки круглое морщинистое личико.
Вычислив дату, бабушка привела маму и дала ей столь безумное поручение, что та чуть не задохнулась в своем корсете. Вы, наверное, решили, будто бабушка попросила найти принца из сказки, вы, наверное, решили, что она очень любила меня и хотела увериться, что моя хрупкая юность пройдет в покое. Нет. Бабушка любила Бога. Подобно сестрам Фокс в их продуваемом сквозняками особняке, она прислушивалась к скрипам старого деревянного дома. Так что золотой медальон, который она распорядилась выковать за безумные деньги, предназначался не мне, а Богу. Обвитая вокруг моей отвратительной шеи цепочка должна была доказать Господу, что бабушка не слепая, что она наконец узрела Его.
Когда бабушку хоронили, я плакал весь день напролет. Мне запретили участвовать в похоронной процессии, но я четко помню катафалк, медленно ползущий мимо нашего дома, и мою семью, собравшуюся перед парадным входом — все в черных одеждах и под плотными вуалями. Мама наклонилась ко мне и сказала, что мне придется остаться дома, и, чтобы утешить меня, дала свой носовой платок, окаймленный черной полосой и влажный от слез. Отец помахал мне рукой и приобнял маму за плечо. Они ушли, а я вывернулся из объятий няни, вскарабкался на турецкий сундук и прижался носом к оконному стеклу. Стерев маминым платком копоть от камина, я рыдал, глядя вслед удаляющейся процессии. На лошадях развевались плюмажи, а катафалк был покрыт лаком и украшен зеркальными стеклами. Процессия медленно скрылась в вязах Саут-Парка, за тонким оконным стеклом пропал ее образ, в то время как само похоронное шествие продолжало свой путь, как и все в этом мире, без меня.
Я до сих пор храню тот медальон. Я потерял все вещи, которые любил, — они были проданы, отняты или сожжены, — но этот сияющий ошейник, который я ненавидел всю свою жизнь, всегда был рядом. Ангелы нас покинули, дьяволы же, как всегда, верны себе. Здесь, на этой странице, я сделал оттиск. Вспомнив число, что стоит в начале моего дневника, вы можете сами увидеть роковую дату, которую бабушка позолотила для меня: 1941.
Я рассказал вам о своем рождении и о времени моей предстоящей смерти. Настал черед поведать о своей жизни.
От записей меня отвлек мальчик. Это был ты, Сэмми.
Как всегда порывистый, ты принесся будто вихрь — словно прибежал не один мальчик, а десять — и остановился прямо передо мной, подняв клубы пыли с земли школьного двора. На деревьях щебетали не то птицы, не то девочки. Твоя привычная кепка газетчика слетела в одном из кустов, куда тебя, раздраженного, скоро отправит школьная мегера — искать головной убор. Однако сейчас твои волосы развеваются на ветру, волнистые и сияющие, как блестящая идея, твои бриджи расстегнулись и закатались вверх, эластичные чулки отцепились и болтаются на лодыжках, твой жилет, бриджи, рубашка — все на тебе вымазано в грязи, как булочка в масле, и ты предстал передо мной таким живым, каким я никогда не был.
— Хочешь поиграть в бейсбол?
— А можно на вторую базу? — Я потребовал одно из лучших мест.
— Нам нужен полевой игрок.
— А-а.
— Играть будешь? — уже нетерпеливо спросил ты.
— Нет, — произнес я. — Я занят. Вот, напиши что-нибудь, — добавил я, вырывая из тетради листок, — что-нибудь для твоей мамы.
Тут ты по-девчоночьи хихикнул и убежал прочь, потому что ты — обезьяна, Сэмми, обезьяна, которая несется к вам на всех четырех лапах и кричит. Но стоит кому-нибудь приблизиться к ней, как она с воплем бросается наутек. Я приближаюсь к тебе. Поскольку я ненастоящий мальчик, лицемер, ты, как голодное животное, чуешь правду. Ты рожден с кровью, которая трепещет при виде отвратительного чудовища, каким бы невинным мальчиком оно ни прикидывалось, и вот сегодня ты убежал от меня к стайке дерущихся мальчишек. В этот миг они валялись на земле, изнуренные и ничего не видящие из-за облака пыли, но мгновенно завертели головами, когда ты окликнул их — настоящие мальчишки.