— Дышит пока. Но насколько его хватит? Конрадин послал за подмогой. Эдмунда тоже должны были известить.
— Идем! — Кадфаэль первый выбежал из дому и что было духу ринулся к пешеходному мостику над протокой, потом вдруг резко остановился и рванул напрямик, по узкой насыпи, разделявшей монастырские пруды — там, в конце насыпи, протоку было легко перепрыгнуть и, главное, он быстрее оказался бы возле Хэлвина. Со стороны главного двора навстречу им приближались огни зажженных факелов — то был брат Эдмунд с двумя подручными, которые тащили носилки. Вел их за собой брат Конрадин.
Брат Хэлвин неподвижно лежал посреди груды обломков, а на льду под его головой темным пятном расплывалась кровь.
Глава вторая
Конечно, трогать его было рискованно, но оставить на месте значило попросту смириться, безропотно отдать его в руки смерти, которая уже нависла над ним. Молча, сосредоточенно, понимая, что каждая минута на счету, они принялись за дело — голыми руками стали разгребать завал, откапывая Хэлвина из-под обломков досок и сланцевых плиток с острыми, как нож, краями, которые так изрезали его ноги, что превратили их в сплошное кровавое месиво. Он лежал в глубоком обмороке и не чувствовал, как под него подсунули ремни и, приподняв со льда, переложили на носилки. Через темный, ночной сад его принесли в лазарет, где брат Эдмунд уже приготовил ему постель — в маленькой комнате, отдельно от больных и немощных, доживавших здесь, в монастырской больнице, свой век.
— Ему не выкарабкаться, — сказал Эдмунд, вглядываясь в мертвенно-бледное, безучастное лицо.
По правде говоря, Кадфаэль и сам так думал. Да и все, кто там был, тоже. Но пока он дышал — пусть это было прерывистое, шумное дыхание, свидетельствующее о серьезной, а может, и неизлечимой травме головы. И они взялись за него, как за больного, у которого есть шансы выжить, вопреки своему собственному убеждению, что этих шансов у него нет. Бесконечно осторожно, стараясь лишний раз его не тревожить, они сняли с него заледеневшую одежду и обложили с боков одеялами, обвернутыми вокруг нагретых камней. Кадфаэль тихонько ощупывал его, проверял, какие кости целы, какие сломаны. Он наложил ему повязку на левое предплечье, предварительно вправив торчащие наружу острые обломки кости. Неподвижно застывшее лицо при этом ни разу даже не дрогнуло. Затем он внимательно осмотрел и ощупал голову Хэлвина, перевязал кровоточащую рану, но не сумел выяснить, поврежден ли череп. Тяжелое, хриплое дыхание как будто говорило в пользу этого печального предположения, но все же окончательной уверенности не было. А потом брат Кадфаэль перешел к покалеченным ступням и лодыжкам несчастного — и тут уж ему пришлось основательно повозиться. Хэлвина тем временем раздели, прикрыли подогретыми полотнищами (снаружи остались только ноги), не то он, неровен час, мог попросту умереть от холода, и на всякий случай со всех сторон подперли его простертое тело таким образом, чтобы Хэлвин не мог пошевелиться, даже если пришел бы в себя и непроизвольно дернулся от боли. Впрочем, в это никто не верил — ну, разве самую малость, цепляясь за какую-то упрямую, неведомо где притаившуюся ниточку надежды, которая заставляла их не жалея сил поддерживать угасающую на их глазах искру жизни.
— Отходил свое, бедняга, — сказал брат Эдмунд, невольно содрогнувшись при виде раздробленных ступней, которые Кадфаэль в эту минуту заботливо обмывал.
— Да, на своих ногах ему больше не ходить, — мрачно подтвердил Кадфаэль. Тем не менее, он продолжал скрупулезно собирать воедино, что еще можно было собрать.
Пока с ним не стряслась эта беда, ступни у брата Хэлвина были длинные, узкие, изящные, под стать всей его легкой, стройной фигуре. Острые обломки плиток оставили на них глубокие, рваные раны — где прорвав плоть до кости, а где и раздробив саму кость. Долго, очень долго пришлось извлекать окровавленные осколки и потом тщательно перевязывать каждую ступню так, чтобы придать ей хоть какое-то подобие прежней формы; затем на ноги надели наспех сделанные из войлока импровизированные колодки, выложив их внутри мягким тряпьем, чтобы ступни все время оставались неподвижными и могли заживать — если, конечно, до этого дойдет.
Все это время брат Хэлвин лежал безучастный к тому, что с ним делали, погруженный в какие-то неведомые глубины, куда не проникает ни свет, ни тьма земного мира, и только хрипло, надсадно дышал, но вот и дыхание постепенно стихло — только едва уловимый шелест, словно один-единственный лист, случайно задержавшийся на ветке, чуть колышется, колеблемый неслышным ветерком. Присутствующим показалось, что он умер. Но листок на ветке еще подрагивал, хотя так слабо, что и заметить было трудно.
— Если он придет в себя хоть на минуту, немедленно пошлите за мной, — распорядился аббат Радульфус и ушел, оставив их дежурить подле постели больного.
Брат Эдмунд удалился, чтобы немного поспать. А Кадфаэль остался на ночь вместе с братом Руном, самым молодым из монахов обители. Они расположились по обе стороны от ложа умирающего и не сводили глаз со спавшего глубоким сном брата, который не получил ни причастия, ни благословения, словом, не был подготовлен к смерти.
Немало лет прошло с тех пор, как Хэлвин вышел из-под попечения брата Кадфаэля и отправился на тяжелые физические работы в Гайе. Кадфаэль пристально вглядывался в его нынешние черты, вспоминая те, давние, почти забытые — как сильно и одновременно как мало он изменился! Да, крупным его, Хэлвина, не назовешь, хотя росту он повыше среднего, в кости тонкий, изящный даже, правда, теперь на костях у него больше жил и меньше мяса, чем когда он пришел в монастырь, совсем незрелым юнцом, еще не огрубевшим, не затвердевшим в суровой мужественности. Сейчас ему, должно быть, тридцать пять — тридцать шесть, тогда только стукнуло восемнадцать, и он был полон нежной, юношеской свежести. Кадфаэль помнил его удлиненное лицо, красивые сильные линии подбородка и скул, тонкие дуги бровей, почти черных по сравнению с копной вьющихся каштановых волос, которым он предпочел тонзуру. Лицо, запрокинутое к потолку, даже на фоне подушки было сейчас белее мела; ввалившиеся щеки и два глубоких колодца закрытых глаз стали синеватыми, как тени на снегу, да и вокруг запавших губ, прямо у них на глазах, начала проступать та же лиловатая синева. В ранние предрассветные часы, когда ручеек жизни бьется слабее всего, он испустит дух, а если нет — начнет исцеляться.
Напротив Кадфаэля по другую сторону кровати стоял на коленях брат Рун — сосредоточенный, но ничуть не страшащийся приближения смерти, и не потому, что смерть угрожала не ему; он знал, что и собственную смерть встретит так же спокойно. В полумраке каменных стен его чистое юное лицо, венчик белокурых волос на голове, голубые глаза и какая-то неподдельная искренность словно озаряли все вокруг добрым светом. Нужно было обладать непоколебимой, наивной верой, чтобы спокойно оставаться у постели умирающего, ощущая в своем сердце только бесконечную любовь и добро, и ни тени жалости. Сколько раз Кадфаэль видел, как к ним в обитель приходили молодые люди с печатью той же очарованной веры на челе, — и сколько раз он видел, как эта вера не выдерживала испытания временем, тускнела, разрушалась понемногу под гнетом простой и такой трудной обязанности: сохранить и пронести через годы лучшие душевные качества. Но юному Руну эта опасность не грозила. Святая Уинифред, пославшая ему избавление от физического увечья, конечно, не допустит, чтобы ее щедрый дар был обесценен духовным изъяном.
Ночь тянулась бесконечно, не принося никаких перемен: брат Хэлвин был по-прежнему недвижим и никаких видимых признаков жизни не обнаруживал. Но вот, уже перед самым рассветом, Рун наконец тихо сказал:
— Смотри, он шевельнулся!
Чуть заметная дрожь пробежала по застывшему лицу, темные брови сдвинулись, веки напряглись, реагируя на первые, пока еще смутные сигналы боли, губы на миг растянулись и на лице возникла гримаса страдания и беспокойства. Они ждали, как им показалось, долго, — бессильные что-либо предпринять, разве только вытереть мокрый лоб и дорожку слюны, вытекшей из угла запавшего рта.