Правду сказать, Таймазу и Мирзе не раз доставалось от ребят за дружбу со мной. Особенно издевался Хамадар. Как-то, помню, Мирза перестал приходить; я отправился разыскивать: во дворе он помогал отцу подковывать жеребца.
— Здравствуй, Мирза! — крикнул я, искренне радуясь, что друг цел и невредим.
Он обернулся и что-то буркнул.
— Почему не хочешь встречаться со мной?!
— А что, разве обязан?
— Мы же друзья, жду тебя все время…
— Можешь больше не ждать.
— Почему? Разве я тебя обидел? Больше нет у меня друзей: ты да Таймаз.
— Какой я тебе друг!
— Как не друг? А клятва на мизинцах?
— Барсук ястребу не друг! — возразил Мирза. — Не хочу, чтоб меня обзывали холуем. Не хочу! Ищи себе других! Ты князь, а я сын конюха. Тебе это понятно, а? Я спрашиваю: тебе понятно?!
Тут на глазах Мирзы даже слезы выступили, и я понял, как трудно ему расставаться со мной.
— Ну что ж, прощай, Мирза!
А Исрапил, его отец, и слова не проронил, будто внезапно оглох.
С годами росло чувство отчужденности. Не помню, может, и родители слово за словом вбивали в сознание, что их сын — человек особый и ничего общего нет у меня с теми, с кем я сначала дружил, ссорился, играл и дрался: может, разделила и грамотность — меня учили, а они об этом и не мечтали.
Словом, с каждым годом шире делалась пропасть, разделившая княжеского сына и голодранцев…
Вскоре случилось несчастье: заболели княжеские кони. Лечили, но тщетно; пришлось пристрелить и зарыть. Кто-то пустил слух, что коней заразил сапом Исрапил… Я и сегодня не верю, что Исрапил мог это сделать: слишком горячо он любил лошадей. Но князь-отец уволил конюха. Исрапил ушел на заработки, нанялся чернорабочим к англичанам в Берикее, а месяц спустя привезли его на арбе, покрытым буркой, мертвого… Рассказывали, что на постройке буровой вышки сорвалось бревно… Весь аул сбежался на похороны, и я понял, как народ любил Исрапила.
Мне хотелось подойти к Мирзе, сказать дружеское слово, утешить… Но не подошел.
Чем больше отстранялся от сверстников, от молочных братьев, от товарищей детских игр, тем наряднее я одевался, словно желая подчеркнуть: мол, я не вам чета! Уже не боялся насмешек, всегда мог презрительно ответить: ладно, не завидуй, братец!
Но это лишь пуще обозлило Хамадара. Я уже говорил, что был он совсем одинок и без того озлоблен на всех имущих. Передавали, что в базарный день его левая рука (а Хамадар был левшой) оказывалась то в кармане зазевавшегося торговца, то в корзине с абрикосами; не раз ловили его в погребах, где стояли горшки с йогуртом, или в курятниках, а то и просто в саклях… Если в детстве я кого-нибудь боялся, то разве Хамадара…
По его наущению однажды ребята подстерегли меня в лесу за рекой, окружили, повалили, стали пинать ногами.
— Не бойтесь! — кричал Хамадар. — Бейте сейчас, пока маленький. А вырастет большой князь, — он будет вас бить! Бейте сейчас, потом хоть утешитесь, вспоминая…
Случайно поодаль оказались Мирза с Таймазом. Нет, я не звал на помощь, не ревел, я просто глядел на них с надеждой и укором. И друзья не выдержали. «Так нечестно: все на одного!» — закричали они, растолкали моих обидчиков, мы втроем кинулись в речку, переплыли, а на том берегу стали плясать, строить рожи, дразниться… С тех пор возродилась моя дружба с Мирзой и Таймазом.
Но на этот раз князь Уцуми, — быть может, он чувствовал свою вину перед Мирзой, — увез меня в тогдашнюю столицу Дагестана город Темир-Хан-Шуру и определил в реальное училище, где учились только дети состоятельных родителей: надо было платить за обучение, снимать комнату, оплачивать питание и уход… Так кончилось детство и началась юность.
Странный это был город Темир-Хан-Шура! Жили здесь безнадежно скучно; офицеры и чиновники развлекались кутежами. Мне город казался похожим на равнодушного ко всему буйвола, что лежит в грязи и медленно жует бесконечную свою жвачку. Такого пьянства не было нигде, по свидетельству приезжих, а приезжали многие из России, из Астрахани и Владикавказа. Здесь впервые я пережил то, что называют ностальгией или тоской по родине: я изнемогал, пропадал, погибал от тоски по родному аулу. И быть может, это оказалось для меня вроде прививки, которая потом уберегла от эмиграции: никогда и подумать не мог о том, чтоб надолго расстаться с родиной. Всегда жалел, удивлялся и не понимал эмигрантов, которым шкура дороже родины. Не люди, а сухие листья! Перегной для чужих земель…
Из Темир-Хан-Шуры я писал отцу отчаянные письма-мольбы, просил взять домой или хотя бы привезти в город, в училище Мирзу или Таймаза. «Иначе умру…» — писал я, не зная, чем смягчить суровое княжеское сердце. И вдруг, к моему ликованию, отец и вправду привез Мирзу, одел его, обул и при снисходительной поддержке губернатора определил мальчика в приготовительный класс училища. Право, мне сразу стало теплее, и даже небо вроде бы прояснилось: со мной теперь был мой друг и молочный брат Мирза!
И, словно бы по волшебству, в присутствии Мирзы стал открываться мне другой город: кроме праздных и пьяных я заметил угрюмых людей, глядевших с презрением и ненавистью, сжимавших в бессильной ярости кулаки. И в училище я теперь видел разных людей: одни прислуживали, кланялись, угождали, лишь бы их усердие заметили и вознаградили; а другие, все больше старшеклассники, были гордые, самостоятельные, уверенные в своей правоте и говорящие о необходимости переустроить мир. И хотя эти другие вызывали у меня симпатию, но в то время я верил в незыблемость власти белого царя, их речи считал вздорными, и они меня сторонились. А вот Мирза сразу побратался с ними. Он часто пропадал; я шел разыскивать и находил друга то в лудильной мастерской у лакцев, то на мыловаренном заводишке, где было всего двадцать пять рабочих.
Не хочу лгать: доходили и до моих ушей слухи о бунтах, забастовках, манифестациях, — но я словно бы н не слышал об этом. Эльдару предвещали блестящее будущее, оно никак не могло быть связано со смутьянами!
Только позднее я понял, какими делами так отвлекался мой друг Мирза… Было совершено неудачное покушение на губернатора. В реальном училище появились жандармы. Мирза бесследно исчез, а одного ученика выпускного класса арестовали и через три дня повесили на площади перед исторической скалой, которую почему-то называли Кавалер-Батарея. Еще трех учеников в кандалах увезли в Сибирь. Известный вам, хоть и понаслышке, почтенные мугринцы, Уллубий из Буйнака, сын обнищавшего бея, сбежал из училища куда-то в Ставрополье.
Прошу прощения, уважаемые! Что-то пересохло во рту. Может, мой молодой друг разрешит выпить рюмку коньяку? Если, конечно, это не помешает досказать и не приблизит развязку…
— Думаю, что одну рюмочку можно, даже полезно, — отозвался Сурхай, налил коньяк в чешскую мерцающую рюмку и с ломтиком лимона подал больному.
— Благодарю тебя! Был уверен, что не откажешь. Спасибо. А вас, уважаемые, очень, очень прошу: не стесняйтесь, ешьте, пейте. Милая Зулейха, получше ухаживай за гостями. Так и быть, испеки свои любимые пироги из тыквы с мясом. И я попробую. В честь таких людей! Спасибо, за ваше здоровье, дерхаб!
2
Прав мой молодой друг: легче стало! Свободнее дышится… Теперь могу продолжить исповедь. На чем я остановился? Ага, вспомнил…
А губернатора все-таки убили. Рассказывали, что генерал-губернатор во всех своих регалиях мужественно и грозно восседал в единственном городском фотоателье Ильи Абуладзе перед нарисованными на холсте озером с лебедями, раскидистой пальмой и колоннадой, когда появился человек, лицо которого было прикрыто черным башлыком, и, сказав: «Будь здоров, генерал!», всадил ему в самое сердце бибут — небольшой кинжал — и тут же исчез. Потрясенный фотограф и слова не мог вымолвить, не только закричать: в груди от ужаса не осталось воздуха! Были слухи, будто сцена убийства запечатлелась на пластинке, но догадливый фотограф постарался ее засветить, чтоб не таскали по дознаниям и судам…