Последняя фраза являет пример комментария. В дальнейшем в записках проступает лицо, ранее завуалированное, возникают фразы, описывающие автора: «поворот головы», «раздавленный в пепельнице окурок», «шелест бумаги, когда из кипы достают листок». И всё оборачивается. Автор, фигурирующий в рассказе как комментатор, на самом деле его сочиняет. Читающий становится пишущим, изложение — сочинением, а комментарии превращаются в его отправные точки. Система координат в «Записках Тирона» меняется, становится очевидным, что Рим в них создан в Москве.
Тирон, создающий Цицерона в своих записках, я, создающий его в своих «Записках Тирона», читающий сейчас «Записки Тирона», — это ступени бесконечной лестницы, уходящей в поднебесье времён. Ибо когда-нибудь (и за бесконечностью времени этот факт — достоверность) кто-то перепишет «Записки Тирона», пропустив их события сквозь своё время, и, таким образом, создаст их заново, как это только что сделал я, воскресив Тирона.
Но что можно увидеть в его записках, кроме себя?
ПОСЛЕДНЕЕ ПУТЕШЕСТВИЕ ГУЛЛИВЕРА
Покинув страну благородных лошадей, этот англичанин, вспоминая безобразных йеху не спешил вернуться на родину, а направил свой корабль навстречу солнцу. После долгого плавания шторм выбросил его на берег, пустынный, как ладонь нищего. По морщинам рек он побрёл вглубь острова, пока не наткнулся на изречение: «Слушай фразу до тех пор, пока не вывернешь её, как рукавицу».
Вот что он писал позже.
Эта надпись красовалась над дверью трактира, но прочитать её я, конечно, не смог. Я только и понял, что это искусственный рисунок. Потом я встречал его на пивных кружках, в мясных лавках, на уличных вывесках, татуировках, ладанках знатных дам, слышал пословицей и приговором на эшафоте. Дело в том, что туземцы проводят своё время в поисках тайного смысла, заключённого в слова. Подобно иудеям, убеждённым в скрытой подоплёке Писания, они строят иносказания, метафоры, как дома на песке, и живут в них до нового прилива красноречия.
«Форма неизменна, — утверждают они, — но содержание постоянно меняется».
Название их страны произносится двояко. Иногда Благдвильбригг, иногда Шумриназ, и означает остров толкователей. Для благдвильбрижцев такое положение вещей не представляется удивительным, ведь язык, считают они, проявляет лишь ничтожное число наших сокровенных имён.
Как ни странно, книги о моих приключениях достигли этих далёких берегов. Через месяц, который я провёл у гостеприимного трактирщика, я уже начал понимать благдвильбрижский, и мой хозяин сообщил, что «таинственные записки», как нарёк он мои отчёты о плаваниях, вызвали здесь переполох, точно камень, свалившийся в курятник.
«Хороша книга или плоха, — обиделся я, — зависит не от автора, а от читателя». В ответ он потащил меня в замок и представил королю, который, оказалось, уже год ломал голову над тем, что я хотел сказать. В присутствии вельмож я со всей почтительностью поклонился его светлости и, увидев, что он сгорает от нетерпения, признался, что писал правду. Моё простодушие чуть не стоило мне головы. Ведь правда для местных жителей — гнуснейшая разновидность вранья, истина — самая низменная из категорий лжи. Заявить, что говоришь правду, значит оскорбить. Во время короткого пребывания в Японии мне удалось выяснить, что в японском есть слово, которое меняет смысл речи, если она не нравится собеседнику, о чём можно догадаться по выражению его лица, на противоположный. Но благдвильбрижцы пошли дальше. Любое их слово несёт в себе своё отрицание и может быть истолковано по желанию. Исключить обман из их жизни совершенно невозможно, правда свела бы их с ума, и потому она спрятана в недомолвки и намёки. От гнева придворных я спасся лишь тем, что стал на ходу плести кружева, нанизывая их, как бисер на иглу, заговорил об иронии и сатире и увидел, как лица благдвильбрижцев погружаются в привычную задумчивость. Удовлетворившись моей болтовнёй, король стал зевать и устало хлопать в ладоши.
Королём у благдвильбрижцев становится тот, у кого нет выемки над верхней губой, а министрами — кто сумеет почесать языком кончик носа. При этом король скрывает отсутствие бороздки под густыми усами, и намекнуть на его особенность считается неприличным.
Мне отвели комнату, и на другой день мы продолжили беседу. За ночь я успел подготовиться и начал разглагольствования сразу, едва переступил порог королевских покоев. «Книга — не публичная девка, — оправдывался я, льстиво заглядывая в глаза, — настоящая книга, как жена, предназначается одному, а не всем. Читать не свои книги — всё равно, что спать с чужой женщиной». Меня благосклонно слушали, свесив языки на подбородок. Незаметно закатилось солнце, и я восхитился королевской способностью извлекать из ночи тишину, которая скрадывает все шорохи. При этом я называл тишину несостоявшимся боем и аплодисментами, которых никто не слышит. Однако король воспринимал эти сравнения всерьёз, парадоксы завораживают благдвильбрижцев, как огонь.
Их язык перегружен идиомами, будто телега после ярмарки, а слова имеют множество версий. Прежде, чем ответить, они долго думают, какую именно выбрал собеседник. И обычно не угадывают. Странный их разговор напоминает диалог глухих, который распадается на сумму монологов. Они легко усваивают чужие языки, которые погружаются в их язык, как баржа в море, но перевод с благдвильбрижского крайне затруднителен. Их песни и книги остаются вещами в себе, их культура, в отличие от нашей, замкнута. Передать её можно лишь приблизительно. Например, фразу «я собираюсь удить рыбу» благдвильбрижец может понять как предложение руки и сердца, а утверждение «завтра будет дождь» — как предостережение от засухи. Известная поговорка гласит, что язык дан политику, чтобы скрывать мысли. Но благдвильбрижцы веками упражнялись в дипломатии и, в конце концов, настолько запутались, что перестали отличать чёрное от белого. Они шли на поводу у холодной вежливости, а их мышление следовало за удобством, провозгласив идеалом терпимость (глафричбек). Это не значит, что у них не случается ссор. Я сам видел булочников, угощавших друг друга тумаками, однако выяснить причину драки так и не смог. Один приводил мотивом вчерашний снег, другой — сумятицу в раздавленном муравейнике. Их лицемерие стало искренним, а сознание — податливым, как глина. Геродот называет персов честными от природы. У благдвильбрижцев, наоборот, ложь коренится в самой душе, изъять её, всё равно, что вынуть позвоночник.
Интерпретация заменила им факт, а язык — молчание. Грамматика благдвильбрижского целиком подчинена комфорту. Не только книги, но и отдельные предложения допускают в нём различное прочтение. Знаки препинания расставляются произвольно, буквы определяются фигурами речи, а алфавит то и дело меняется. Подлинная же передача знаний достигается особыми горловыми звуками. «Если знаешь только слова — ничего не знаешь», — гласит благдвильбрижская поговорка.
Вслед за Платоном они полагают, что мысль не рождается в голове, а приходит в неё из мира идей, и потому, размышляя, вертят шеей, подставляя виски сторонам света, как парус ветру. Некоторые их философы договариваются до того, что и наше «я» находится вне тела, но когда я спрашивал, что такое, по их мнению, «я», они начинали привычно темнить.