Выбрать главу

И однажды проник за ворота.

В одной из комнат он нашёл огромный стол, заваленный бумагами. На стенах цвета запекшейся крови висели зеркала, отражавшие горевшую свечу. Смятые, скомканные, разорванные в клочья листы хранили разные даты. Из них герой узнал об эксперименте, о том, как доны Имаго проводили отпущенные часы. И как их запечатлевали. Они поступали так в смутной надежде, что завещание продлевает жизнь. Они думали выделиться среди одинаково безликих, среди подобных себе, среди своих копий. Чтобы отразить мир этих существ, пришлось бы расширить круг местоимений, введя «яы» — симбиоз «я» и «мы».

«Когда я очнулся от тяжкого забытья, вокруг царил сумрак, остовы предметов проступали в нём какими-то жуткими насекомыми, так что я едва осознавал себя вернувшимся к действительности, — с трогательным пафосом сообщала одна из записок. — Но тут не отпускавшие меня в последнее время мысли нахлынули с новой силой. Я вспомнил суматоху вчерашних приготовлений, грядущее спасение, вспомнил, что настал решающий день. Всё или ничего! Волнуясь, я вылез из машины, в которой, видимо, уснул, сломленный усталостью. Откуда взялась эта куча листов? И свеча на столе? При её тусклом свете я развернул несколько бумажек, исписанных моей рукой, но мне незнакомых. Я бросился к окну. Осенний дождь смывал с деревьев унылую желтизну. Но вчера была ранняя весна, таял снег и бежали ручьи. “Свершилось!” — воскликнул я, и сердце моё радостно забилось. Но почему не весна? Мозг лихорадочно работал. Значит, я был не первым? Значит, сейчас другой вспоминает обо мне, уже мёртвом? Облокотившись о подоконник, я стоял, будто ребёнок, постигший вдруг, что смертен. Но сколько мне отпущено? День? Бабочка, трепещущая на булавке! Мысли спутались, я заплакал…»

«Но что даст неделя? месяц? год? — успокаивали себя в другом письме. — К чему тянуть пытку? Ради серенького дождя? Свинцовых туч? Ради этой комнаты, ставшей Вселенной? Злая шутка! Вечно проживать свой последний день!»

«И что мне до двойника, который явится завтра? — спрашивали в третьем послании. — Сегодня исчезну Я — вот единственная в мире истина! Клянусь, я разбил бы машину! Но надо оставить шанс потомкам — какое нелепое наречение себя! — быть может, они разомкнут этот круг».

И на всех посланиях стояло невидимое: «Дон Имаго, которого уже нет, — дону Имаго, который ещё не родился».

Среди рождённых на день, как ни странно, находились и те, кто томился скукой, сходя с ума от вынужденного безделья. Такие приводили в порядок дом и чистили одежду, которая для них была саваном. Наиболее деятельные выясняли, не появилось ли лекарство, продлевающее им жизнь. Другие не могли решить, как распорядиться своим единственным днём, ими владела неизъяснимая фобия перед миром, и они не смели отлучиться из дома. Иные делали бога из смерти. И их утешала вера в завтрашнее воскресение. Они молились, чтобы не сломалась машина. Автор одной из записок кичился тем, что прожил два дня. Другой, не вынеся знания смертного часа (его незнание и отличает человека от дона Имаго), покончил с собой. Жажда деятельности толкала некоторых на яростную борьбу. Однако, уходя из дома, они не успевали выбрать себе противников. Погожий денёк родил эпитафию: «Мне было хорошо». Некоторые исписывали целую тетрадь, большинство довольствовались строкой: «Здесь был дон Имаго». Избирались и поэтические формы. Встречались записки, содержавшие лишь календарную дату. Выискался некто, проведший свой день во сне.

Герой узнал также, что многие, подобно ему, изучали хроники предшественников (а он был настолько поглощён чтением, что ему чудилось, будто и сам он — дон Имаго), но бросали это занятие, обесценивающее их собственный день.

Интересной была бы встреча героя с только что родившимся доном Имаго. Но что бы он ему сказал? Чем утешил? И, стыдясь своего бессилия или своей долгой жизни, герой, задув свечу, удалился.

ТРУДНЫЕ УРОКИ ХРИСТИАНСТВА

Сократ слушает Нагорную проповедь

Блуждая по царству мёртвых, я пересёк обтекающий его Стикс и оказался в жаркой каменистой пустыне.

«Блаженны нищие духом», — доносилось с холма. Человек в белой хламиде простирал руки к толпе восточных варваров, которых я узнал по завитым бородам.

«Какого он племени?» — подумал я.

«Блаженны плачущие, ибо они утешатся…»

В тихом голосе сквозила неизбывная грусть. Не разбирая языка, на котором он говорил, я, странным образом, понимал его.

Приблизившись, я смешался с толпой.

«Блаженны жаждущие правды, ибо они насытятся…»

«Когда? — крикнул я. — Пока я знаю только то, что ничего не знаю!»

На меня обратили внимание не более чем на мошку. Грубые, обожжённые солнцем лица; все пучили глаза на проповедника. Признаться, и я дивился его риторике, прикидывая, у кого из наших он учился.

«Вы — соль земли… Вы — свет мира…»

«Лесть принесёт тебе пальмовый венок!» — скривился я. И тут же обратился в слух: «Не судите, да не судимы будете…»

«Для этого надо лишиться не только языка, но и разума!»

Я открыл, было, рот, но тут вспомнил про цикуту. И почему его сентенциям не следовали мои сограждане?

«Не противься злому, и кто ударит тебя в правую щёку, подставь тому левую…»

Не нарушая молчания, вокруг согласно кивали.

«Твоему закону, — не выдержал я, — должны подчиняться все, иначе он превратится в орудие тиранов!»

На меня зашикали, и, повернувшись, я поспешно удалился.

Под смоковницей ютился постоялый двор, хозяин понимал по-гречески, и мы, черпая из амфоры неразбавленное вино, срывали смоквы, не вставая из-за стола. Хозяин рассказывал о пылающем кусте, из которого вещало божество, я — о храмах с портиками и мраморными богами.

«Храм, как и Бог, один, — нахмурился он. — И Он не терпит Своих изваяний!»

У него отсутствовало сомнение, его речь была цветистой, и метафора заменяла в ней силлогизм. Мы так заговорились, что оборвали все смоквы и не заметили подсевшего иудея. Пряча живот под стол, он сообщил, что пророка с холма давно распяли, а его ученика побили камнями.

«Варвары», — скривился я.

И опять вспомнил про цикуту.

Иудей оказался мытарем, он рассказал, как, собирая подать, увидел на дороге Бога — того, распятого. Я усмехнулся.

— Безумие для эллинов, — зло проворчал он.

Я глубже погрузил язык в вино.

— Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, — гнул своё мытарь, — тогда же — лицом к лицу…

— Когда? — покачал я головой.

Пока был жив, я тоже надеялся, что с кончиной откроется свет, но в подземной обители не видно даже вытянутой руки. И всё же, мне было жаль ритора, который сводил жизнь к притчам и размахивал оливковой ветвью, не препоясавшись мечом. «Блаженны миротворцы, — вспомнил я, — их назовут сыновьями Божьими…» Возможно, но прежде убьют.

Пригубив вина, мытарь меж тем шептал о грехопадении, которое нужно искупить. Признаться, я долго не мог его понять, а, поняв, рассмеялся: «Если всемогущий Творец создал нас, как червивое яблоко, то кто же тому виною?» Но мытарь оказался как моя Ксантиппа — вылил на меня ведро помоев и заявил, что я — его жало в плоть.

А потом стал хвастать, что понесёт свет греческим невеждам.

Глупец, Афины никогда не откроют ворот твоему учению! И потом, разве ты не знаешь, что мир — только часть царства мёртвых, за пределы которого я так и не вышел?

Вергилий знакомится с учением Христа

«Прошлое и будущее одинаково недостижимы, мы ощупываем их, как слепцы, но к чему прикасаемся — загадка…»

От этих мыслей я очнулся в апрельские календы семьсот восемьдесят девятого года от основания Города посреди сырых, пропахших известью катакомб. Был час первого факела, вокруг, как летучие мыши, грудились заговорщики, прячущие лица под масками. Они читали вслух папирусные свитки, из которых я узнал историю их вождя, осуждённого иудейским синедрионом и распятого нашим прокуратором.