— Ты же сам пророчествовал о Нём, — показали они четвёртую эклогу «Буколик».
Я разглядел горбатые носы и глаза навыкате.
— После Его воскресения каждый может попасть в Царство Небесное! — тронул меня бородач, которого звали «Камень».
— После Лукреция, — поморщился я, — даже блаженство Элизиума сомнительно…
Заговорщики крестили лбы пальцами, как злые духи, называли хлеб плотью, а вино — кровью. Подражая своему вождю, они возвеличивали страдания и участь гонимых. «Почему синедрион осудил их безумного соотечественника?» — гадал я. И вдруг страшная мысль мелькнула у меня. Им пожертвовали, чтобы создать легенду, которая приведёт римлян на крест! Этот миф о торжествующей слабости — коварный ответ нашим легионам! Так восточные черви подточат римского Орла! С экстатическим упоением заговорщики рисовали рай, списанный с Золотого века, и ад мрачнее Эреба. Низкие своды, засиженные слизняками, были подстать этим рассказам. Но я не слушал, размышляя, как предостеречь будущего императора. И тут снаружи донёсся шум. «Кто с крестом к нам придёт, на кресте и погибнет!» — закричал я, выбегая на улицу под защиту городской стражи.
Кошмар развеялся. Меня снова окружала безмятежная жизнь, налаженная властью божественного Августа, а фонтан во дворе попрежнему струил воду в бассейн с рыбками. «Мы прикасаемся к прошлому, в котором полыхал Карфаген, — думал я под впечатлением от своего видения, — но как прикоснуться к будущему, в котором будет гореть Рим?» И тогда грозным предупреждением я написал о проклятии Дидоны, о мести её потомков сыновьям Энея.
Кувшин фалернского на вечернем пиру перенёс меня ночью в южную провинцию. Здесь царил вчерашний день — статуи на площадях знаменовали правление умершего императора. «Время на Юге, как и во сне, течёт медленнее», — догадалась я, разглядывая вышедшие из моды одежды.
«Кто смотрит на женщину с вожделением, тот уже прелюбодействовал с нею в сердце своём!» — обращался к толпе человек с измождённым лицом.
— Он что, евнух? — дёрнула я за рукав стоявшего рядом рыбака.
Тот пожал плечами.
— Знаешь его?
— Нет.
— А его? — достала я сестерций с изображением императора.
Он побледнел.
— Кесаря?
— Ну да, Тиберия…
— Божественного Тиберия Клавдия Нерона, принявшего имя Цезаря Августа?
Низкий раб! У черни языки, как помело, а изворотливость в крови!
«Кесарю — кесарево, а Богу — Богово…» — донеслось до меня.
Вокруг зевали, прикрывая рты мозолистыми ладонями.
— Кто это? — обратилась я к красивому юноше с пушком на губах.
— Учитель мира.
— Почему же его не слушают?
Толпа стала расходиться.
— Болтать можно долго, — бросил на ходу почерневший от пыли крестьянин.
— Поля не выкошены, а солнце ещё высоко, — подхватил другой.
Юноша брезгливо поморщился:
— Птицы небесные не сеют, не жнут…
Мне нравился этот смуглый красавец, и, когда он пригласил меня домой, я с трепетом ожидала предложения разделить ложе. Но вместо объятий меня ждал рассказ о непорочном зачатии и любви к ближнему.
— Как может женщина любить ближнего, а зачать непорочно? — упражняясь в софистике, рассмеялась я. И пустила в ход свои чары: — Ты ещё будешь стариком — бесполым, утратившим мужскую силу и не обретшим женской слабости…
Но юноша был непреклонен. Он твердил об искуплении и первородном грехе.
— Наказание несут за нарушение закона, — при этих словах моё лицо непроизвольно зарумянилось, — но с рождения считать себя преступником? Испытывать блаженство от раскаяния? Чудовищно!
Призвав в свидетели римскую гордость, я направилась к выходу. Тогда, опустив голову, юноша поведал, как отказался пойти за Учителем, раздав имение нищим.
— Что бы это изменило? — бросила я в дверях. — Только увеличило бы число голодранцев!
Иерусалим — город маленький, но убивают в нём быстро: пока я объехала его на осле, незадачливого проповедника уже казнили. Он выдавал себя за иудейского царя, а оказался сыном плотника. «Рабы, — задрав голову, смотрела я на крест в лучах заходящего солнца, — мало ли их распяли…» Вокруг скорбно молчали. «Народ никогда не поднимется — поднимется пыль», — подумала я. Женщины поодаль прятали лица под платками, а рядом стоял на коленях богатый юноша, красота которого померкла от слёз. «Я искуплю свою ошибку, — шептал он. — Мы превратим ваши ночи в дни!» И тут во сне я перенеслась в свои покои. Стояла ночь, но за окном было светло, как днём, — это горел Рим, подожжённый учениками сына плотника.
Зима в Трире выдалась промозглой — за окном падал снег, и в университетской библиотеке Маркс был один. «Откуда известно, как дьявол искушал в пустыне Христа? — листал он Писание. — От Христа? Но в этом есть что-то человеческое, недостойное Бога…»
Прогремел гром, начиналась зимняя гроза.
«Иисус говорил, что послан Отцом, — выводил на полях Маркс, — поначалу его пророчества противоречивы, точно он поперхнулся истиной. Лишь чудеса заставили его поверить, что он — Бог, и взойти на крест, будто на небо. Однако муки пересилили: «Боже мой, для чего Ты оставил Меня?» Человек остался человеком, Бог покинул земное обличье…»
Маркс продолжил чтение, потом, покачав головой, снова погрузился в записи.
«Царство Небесное — за гробом, значит, его отсрочка неопределённа, значит, вера — это обещание. Но чем оно обеспечено? Писанием четырёх полуграмотных евреев?»
Сосредоточившись на своих мыслях, Маркс не обращал внимания на громовые раскаты.
«Иерархия — вот камень преткновения, вот что мешает земному счастью! — всё больше воодушевлялся он. — Но на небе свои классы: серафимы и херувимы возвышаются над святыми и мучениками…» Маркс посадил чернильное пятно, промокнув бумагой, снова взялся за перо. Но тут его отвлекли крики на улице. Он поднял голову: шёл тридцать третий год, солнце клонило пятницу к субботе, и в Иудее стояла необычная для апреля жара. Перед глазами у Маркса всё поплыло, теперь он видел мир перевёрнутым: босые ноги, пыльные сандалии, родинки, прикрытые подбородком, и летящую с криком гусиную стаю, которая извивалась в небе, как кнут. Маркс превратился в деревянный крест, который, покачивая, несли на Лобное место. Примерившись, его врыли в сухую землю, скрипевшую, как песок, потом прибили дощечку с надписями на арамейском, греческом и латыни. Она обожгла, как терновник, Маркс вздрогнул, будто в него вонзились тысячи колючек. А когда через окровавленные кисти в него стали вколачивать гвозди, он застонал — беззвучно, как Вселенная.
— Зачем ты убил Меня? — услышал я грозный голос. — Я нёс Слово, а ты распял Меня!
Крылатый ангел со строгими глазами подтолкнул меня к престолу из облаков, рядом с песочными часами. Так я понял, что умер и держу ответ перед Всевышним. На земле я приговаривал к смерти тысячи преступников, — от Германии до Иудеи — разве всех упомнишь?
— Ты говоришь, — произнёс я, чтобы не молчать.
На меня зашикали.
— Видишь, тебя обличают!
— Не судите, да не будете судимы… — ввернул я первое, что крутилось на языке.
И уткнулся под ноги. Стало слышно, как в часах сыплется песок.
— Почему ты молчишь, разве не знаешь — от Меня зависит твоя судьба?
— Ты не имел бы надо мной никакой власти, если бы не было дано Тебе свыше, значит, более греха на Том, кто всё устроил. А если это Ты, то причём здесь я?
Мне влепили пощёчину.
— Оставь, Михаил, пусть оправдывается, как хочет!
Я усмехнулся:
— Ты ждёшь оправданий? Говоришь, весь мир свидетельствует против меня? Но это Твой мир! А римский закон был не от мира сего, — обвёл я вокруг руками. И взглянул на черневшую внизу бездну: — А на земле всегда осуждали его нарушителей — в Иудее так поступали прокураторы и до меня, и после! Их ставили свидетельствовать о заключённой в законе истине…