Художник. Величайшая из иллюзий.
Августин. И поверь, что для тех, кто оказался у Всевышнего, бег планет по небосклону продолжается. Прибывающие бывают этим удивлены, пока им не разъяснят, что они пребывали в Вечности ещё там, в доме, ошибочно принятом ими за временное пристанище. Впрочем, для грамматики временных наклонений эта мысль неизреченна, её передаёт разве что аллегория или метафора. Скажу тебе одно: на Лысой горе Господь был распят на кресте времени, и этим попрал его.
Тут Августин исчез.
Предрассветные сумерки застали художника за размышлением. Он думал о том последнем дне, в котором сойдутся разом все времена, и рисовал себе Крест, ниспровергающий Колесо. Однако по какой-то причине он не внял откровению. На своём полотне он изобразил Августина жалким стариком, плачущим от того, что не видит распахнутого перед ним рая.
А серая крыса, грызущая дыры в распятиях, епископате, язычниках, ордах Алариха и разграбленном Городе, — не она ли и есть то время, которое победили Августиновы слова и которое победило его самого?
ПИСЬМЕНА НА ОРИХАЛКОВОМ СТОЛБЕ
…название нашего острова скрывается. Разгласившего тайну ждёт наказание, куда более суровое, чем казнь. Его покарают отлучением от последней предстоящей нам мистерии, а это означает исчезновение, уничтожение временем — забвение. Поэтому я осмелюсь дать только версию, одну из бесчисленных гипотез нашего самоназвания — «обречённый волнам». Смутная иносказательность этого эпитета приближает (равно как и удаляет) лишь к части правды, лишь к части её части. Такова извечная суть слов. Впоследствии Бог иудеев, отвечая рабу своему, также ограничится тетраграмматоном, священное и грозное имя Бога мусульман будет непостижимой тайной, а египетская Исида получит власть над ужаленным змеёй Осирисом, узнав его подлинное имя. И мне ведомо, что будет так.
Греки, следуя заблуждению Платона, будут помещать нас западнее столбов Геракла, в океане переменчивых течений и буйных ветров. Другие народы, следуя их заблуждению, будут называть нас Атлантидой, иные же — Лемурией, страной теней. Кто-то обнаружит наши следы рядом с Индией, и это не более верно, чем всё остальное.
Кто-то посчитает нашей стихией ледниковые шапки гор, кто-то — мёртвые пески пустынь. Но ближе всех к истине окажутся ацтеки из племени нагуа, величающие наш остров «лежащим посреди вод», и финикийцы, поклонявшиеся нам как мраку ночи, ибо только бездна ночи сродни тёмной бездне океана…
…землю нашу населяют не звери и не птицы — пернатые змеи и двуглавые, бродящие по лесам рыбы, которые позднее переселятся в воображение заморских народов. В наших рощах с жухлой листвой обитает феникс, роняющий жемчужины, проглотив одну из которых, получит зачатие царевна Поднебесной империи, увидевшая его однажды во сне: бесклювый, со слабо развитыми крыльями и хрупким позвоночником — наши дети ради забавы ловят его руками. Он принадлежит к той породе фениксов, что выбирают для ночёвки тёплые пепелища, угли догорающих костров, на которых впадают в тяжёлый сон, чтобы восстать с пробуждением.
Иные животные приобретут впоследствии преувеличенные размеры. Стимфалиды окажутся птицами, осыпающими путников бронзовыми перьями, в действительности же они — насекомые, встреча с которыми, по нашим поверьям, приносит удачу. А безобидные розопёстрые мотыльки превратятся у эллинов в пауков — серых, грязных, ткущих паутину времени: жертва предстанет палачом…
Птицей Рух, птицей мечты или благородной глупости (в нашем языке это синонимы), мы зовём саламандру за её тщетное стремление достичь неба вместе с дымом и пламенем. Гордые гаруды, которые будут парить у индусов в воздухе, выслеживая скользких, увёртливых змей, — это тонкорунные блеющие животные, которые пасутся на наших лугах с красной травой, кольчатые извивы которой, быть может, и послужат причиной её превращения у индусов в ползучих рептилий. Так преобразятся овцы и трава, лишь вражда их не изменится…
Подобные метаморфозы не кажутся мне удивительными. И наше воображение, особенно у низших сословий, заселяют уродливые чудовища: ужасные карлики, которых солнце присылает на землю верхом на лучах. С ними за власть над миром бьются прекрасные, лишённые губ и зубов кекропы, собратья слепых эльфов. Иногда я думаю, что и они перекочевали к нам из загадочной, глубже погружённой в древность реальности, а туда — из ещё более седой старины. Когда я пытаюсь представить эту сплетённую, как ожерелье снов, гирлянду, разум мой цепенеет…
Пища наша состоит из подтухающего мяса, приправленного горечью красной травы, и кислым, с дурным ароматом, соком безжалостных растений-треног, что, словно раненные в лапу псы, хромают, гоняясь за мухами, и удо-влётворённо ухают, пожирая рыжих ящериц и нечистоты. Даже чёрная похлебка спартанцев кажется нам недопустимой роскошью, ибо в обычае у нас презирать еду…
…когда Платон определит нам в пращуры Эвинора и Левкиппу, а в матери — Клито, то не будет даже подозревать, что возвращает нами же подаренные миру мифы о двуполом существе. Иногда этот гермафродит, прародитель Вселенной, будет распадаться на близнецов: Диоскуров у орфиков, убившем и убитом братьев у римлян, двойнике фараона у египтян. Вторя учителю из Афин, поколения его учеников навяжут нам — учителям их учителя! — в отцы морского бородача с трезубцем. Когда я задумываюсь об этом, меня охватывает смех. Иногда же — суеверный ужас. Утратив опору, я стараюсь обратиться к нашему ортодоксальному учению.
Мы знаем, что мир не имеет начала и конца и что он имеет их бесчисленное множество. Наша космогония, которая найдёт продолжение у джайнов, обходится без демиурга, без расчленённого и раскиданного по свету гигантского первочеловека, без изогнутого дугой небосклона, распластанного тела богини. И мы не верим, что время подобно полёту стрелы, мы понимаем: оно циклично. Пара вселенских часов — образ, который с таким терпением назидается в наших школах, — отсчитывает его периоды. Через мириады делений стрелки движутся от «хорошо» к «плохо», и когда совпадут, показывая «плохо» — а это случится уже совсем скоро — наступит конец света, наступит его новое начало. И внутри пирамиды, где вершится история, произойдёт повторенье. В той же части пространства, куда поглощает смерть, в той мгле, которая лишена даже геометрического образа, нет времени. Одна из наших сект, добивающаяся популярности путём упрощения религиозных воззрений, отождествляет мир с нашим островом, а мглу — с остальной Вселенной…
Государство наше разделено на группы, но Платон слишком много привнесёт в его устройство — быть может, в созданной им путанице заложен недоступный нам знак? Предложенная им структура, наверняка, сломала бы наше государство — так крепнущий скелет, лишая младенца гибкости, приближает к смерти…
Я, и пусть моё имя не будет трепаться потомками, принадлежу к элите художников. Я не ремесленник, кладущий краски на обожжённую глину. Инструментом, помимо алмазного резца на орихалке, мне служит фантазия, которая равносильна предвидению, а материалом — будущее. В словах этих содержится нечто большее, чем поэтическое бахвальство. Ошибётся тот, кто воспримет их как пустую метафору или выражение без смысла, вроде «тоска плиты» или «жар чёрствого бегемота». Неторопливо вырезая на орихалке слова, я ощущаю, как творю один из бесчисленных вариантов будущего, как, фиксируя его, я задаю направление, фигуру, в которой оно позже застынет. Я ощущаю своё могущество и понимаю, почему каб-балисты будут учить, как с помощью тридцати двух путей премудрости, куда войдут двадцать две буквы ещё не сложившегося еврейского алфавита, Бог обнаруживает свою бесконечность.