Клодов смотрел на снежинки, точно считал, сколько прошло через его руки. Он припомнил оскаленное лицо жандармского ротмистра, молящие глаза школьного дядьки, искалеченного японским штыком.
— А головы всегда летят, — открестился он от убитых, — и голова Олоферна лежит на одном подносе с головою Предтечи.
Сложив ногти, секретарь стучал ими по зубам, будто ковырял зубочисткой. День, серый, ненастный день висел за окном самоубийцей, на которого больно смотреть.
— На земле все — вурдалаки, — задёрнул шторы Клодов, — захотелось крови попить — вот и вся любовь. — Он перешёл на хриплый шепот: — Ведь и ты, небось, любишь врагов народа, когда из них жилы тянешь?
Секретарь ответил неприятной, узкой улыбкой. Клодов подошёл к умывальнику, зачерпнул шайкой из ведра.
«Сегодня арестованный сдаст нам эмигрантское подполье, но прежде — полей мне, бумажная душа, — убива-ать нужно чистыми руками…» — зевнул падший ангел, листая загробный кондуит. Он расстегнул пуговицу и, нагнувшись, подставил волосатую спину. Сидевший на камне мелкий бес, вынув из-за уха гусиное перо, бросился лить воду. Сатана фыркал, как кот, точно хотел смыть прочитанную историю, но она не шла из головы, напоминая ему собственную.
— И кто же из этих двоих у нас?
— Оба, — хихикнул бес. — Пожили у Бога за пазухой — пора и честь знать!
Он раскрыл книгу, строки которой налились кровью. Сатана распрямился и, перебросив хвост через плечо, стал чертить на песке.
— Как ни крути, — задумчиво изрёк он, — а из песни слов не выкинешь.
— Попал в неё куплетом — изволь быть пропетым! — опять хихикнул бес.
На земле прокричали петухи. Шагая след в след, на неё блудным сыном возвращался день.
— Я уже подтёр имена, — угодливо завертелся бес. — Вписать новые?
ПОРТРЕТ НА ФОНЕ ЭПОХ: АНДРОНИК КОМНИН, НЕПРАВЕДНЫЙ ИМПЕРАТОР ВИЗАНТИИ
Так называется вышедший недавно роман Ариосто Луганеса. В основу его сюжета легли похождения, гремевшие в XII веке, герой которых гений — мученик, чудовище. Путеводителем Луганесу послужила IV глава «Византийских портретов» Диля, которые он стилизовал под XII век[1]. Этот необычный приём позволил создателю столь запоздалого апокрифа взглянуть на XII век изнутри, глазами его заложников, донеся аромат далёкой эпохи. Оправдывая свой метод, Луганес заявлял, что историческая книга — это, в сущности, апокриф, приуроченный к своему времени.
В пурпурной палате Большого дворца, где с евклидовых времён появлялись на свет императорские дети, в ночь Страстей Господних родились два мальчика. Один был сыном василевса, другой — сыном его брата. На небе закатилась пара звёзд, пара орлов опустилась на башню Священного замка, пара путников постучала своими посохами в Харисийские ворота. Первый назвался Ману-илом, второй — Андроником, и на постоялом дворе между ними вспыхнула ссора. Утром, когда они исчезли, о них забыли и вспомнили этот случай, лишь когда порфирородные Мануил и Андроник стали подрастать[2]. Они — центральные фигуры летописи, которая больше, чем летопись Византии. Это история странных взаимоотношений, укладывающихся разве что в садомазохистские схемы.
Выбранный ракурс изобличает в авторе человека позднейшей, испорченной психоанализом эпохи. «Их запомнят вместе, а не порознь, — рассуждает он. — Мануил и Андроник — это зеркальные половинки, исчезавшие друг без друга. Их путь начался в детской и, в сущности, за неё не выходил. Одному власть досталась по наследству, другой упорно за неё боролся, точно за мяч соперника». Демонстрируя удаль, Мануил сражал латинских баронов — Андроника отличала геркулесова мощь[3]. Они любили сражаться впереди фаланги, шедшей под звуки тимпанов и литавр. Раздвинув ряды, вызывали на схватку неприятельского вождя и, выбив из седла, бросались в гущу боя.
В описании Луганеса Андроник предстаёт в длинном фиолетовом плаще и остроконечной варварской шапочке, поглаживающим чёрную, завитую бороду обычным для него в минуты волнения движением. Он был остр на язык. «Никто не мог противиться этой обольстительной сирене, прощая ему непозволительные выходки и порочнейшие страсти», — писал один современник, на которого ссылается Луганес[4].
Когда Бог прибрал василевса, царскую диадему надел Мануил. Он так торопился в Святую Софию, что бросил Андроника, попавшего в сарацинский плен. Андроник позаботился о себе, но с тех пор затаил глухую обиду. В январе месяце, в шестом индикте 6654 года, Мануил женился на франкской графине. Она не белила лица и не подводила ресниц, презирая женщин, предпочитающих искусство природе. Её чрево, проклятое патриархом, оставалось бесплодным. И это оправдывало мужа, содержавшего фаворитку, свою племянницу. Её брат получил сан протосеваста, зять — великого доместика схол. Надменная фаворитка однажды убила соперницу, оспаривавшую сердце царя. «Люта, как преисподняя, ревность, стрелы её — стрелы огненные», — комментирует наш летописец. Он часто сопровождает мысль библейской цитатой, но в отличие от православных дидактиков нередко приводит Коран и допускает аллюзии на сутры.
Андроник был также женат. Но из зависти к почестям, сыпавшимся на семейство фаворитки, соблазнил её сестру. «Полагается подданным следовать примеру своего господина, — куражась, отвечал он на все укоры. — И произведения, выделываемые в одной мастерской (эвфемизм Луганеса, у Хониата Андроник выразился грубее), должны одинаково нравиться».
И его спровадили.
Придав ему тагму «бессмертных», пополнявшуюся из детей убитых воинов, отправили воевать в Киликию.
Под её знойным небом, в горах, где скорпионов больше, чем камней, он дал себя разбить[5]. Он сделал всё, чтобы вернуться в столицу[6]. Тогда его сослали на границу с мадьярами. Но и там он остался верен себе, сойдясь с их королём. Андронику грозила плаха. Однако Мануил проявил великодушие, вернув брата ко двору.
И Андроник возобновил прежнюю связь. А однажды угодил в ловушку. Родственники его возлюбленной, имена которых валяли в грязи, решили смыть позор. Их вооружённая челядь окружила палатку с любовниками, приготовив кинжалы. Прочувствовав опасность, женщина хотела позвать горничную, веля принести огня, чтобы Андроник мог убежать переодетым прислугой. Однако, боясь показаться смешным, он отверг предложение. С криком, что дорого продаст жизнь, он обнажил меч, рассёк полотно и огромным прыжком перескочил через карауливших. В этом эпизоде Луганес забавно обыгрывает античное «как бог из машины»: «Андроник никогда не ждал бога из машины, он сам для себя был deus ex machina».
Неизвестно, покушался ли он на царскую жизнь, но однажды, увидев, как Андроник, вместо конюха, холил лошадь, Мануил удивился. «Это для того, — ответил Андроник, — чтобы убежать, когда отрублю голову злейшему врагу».
После этого его заточили.
Он томился в дворцовой башне девять лет, девять долгих лет по соседству с весельем царских пиров, которые наблюдал, жадно припав к забранному решёткой окну.
Много воды утекло за эти годы, много кубков осушили за царское здоровье, много сплетен разнеслось по свету. Овдовев, Мануил в окружении варваров — генуэзцев, венецианцев и сицилийских викингов, грозно размахивавших тяжёлой секирой, — отправился в Антиохию[7]. Копьё крестоносцев утвердило там латинскую принцессу, и он скакал туда, покорённый её красотой. А после венчания толпа, подогретая раздачей монет, провожала чету до дворца, и невеста, вкушая радушный приём, не подозревала, что узник одного из его казематов через двадцать лет уготовит ей ад. Она не слышала, как, призывая в свидетели небо, он скрежетал зубами, клянясь отомстить. Когда же, простукивая пол темницы, он обнаружил заброшенный водопровод, где во мраке грызлись крысы и, держась стен, точно пьяный, двигался воздух, у него мелькнула надежда.
1
Среди его источников числились и хроники Михаила Глики, Никиты Хониата и Вильгельма Тирского (я не исключаю и ту анонимную, которую приписывают Феодору Скутариоту).
4
Сочинение пестрит именами, которые вводятся без аттестации. У публики, современной персонажам, они должны были быть на слуху.
5
Проза Луганеса насыщена гомеризмами, враги у него постоянно «обращают тыл», а глас героев «пугает целое войско», но за этим проглядывает лукавство.
6
Луганес сравнивает Константинополь то со зловонным болотом, в котором растворяются все мыслимые пороки, то, забегая в ощущениях на несколько веков вперёд, с пустыней одиночества.
7
«Он полагался больше на преданность наших наёмников, чем на своих маленьких греков — народа дряблого и изнеженного», — презрительно отзывается Вильгельм Тирский.