Выбрать главу

Печатая это «Исповедание неверующего», Розанов сопроводил его и кратким послесловием, в котором лишний раз выразил свою глубокую симпатию к его автору:

«Уже из замечательного недоумения его (ни от кого из русских я не слыхал): „Как просить прибавки к жалованью, когда народ так беден?“ — видно, что писавший — добрый человек и хороший член всякого возможного „союза“ (общества, корпорации, государства). Но и кроме того, кто умеет по стилю письма судить о человеке, увидит, что это — правдивая и ясная душа, „каких дай Бог“. Если же эту атеистическую записку сопоставить с злобною речью волынского „владыки“ о Страшном суде, то контраст выйдет поразительным».

VI

Этот диспут имел еще один отголосок, уже незадолго до смерти Ковнера. В «Русской мысли» 1908 г. появилась статья Розанова о сущности христианства. Ковнер, в то время уже безнадежно больной, решает в последний раз выступить с «исповеданием неверующего» и перед концом высказать еще раз свою критику христианства. Он выступает здесь уже не против одного Розанова, но против целого течения новейшей русской мысли, представленного и Мережковским, и Бердяевым, которых Ковнер также называет в своем письме.

«Бесспорно, что христианство играло и играет громаднейшую роль в истории культуры, но мне кажется, что личность Христа тут почти ни при чем. Не говоря о том, что личность Христа более мифическая, чем реальная, что многие историки сомневаются в самом существовании его, что в еврейской истории и литературе о нем даже не упоминается, что сам Христос вовсе не основатель христианства, т. к. последнее сформировалось в религию и церковь лишь через несколько столетий после рождения Христа, — не говоря обо всем этом, ведь сам Христос не смотрел на себя, как на спасителя рода человеческого. Почему же Вы и Ваши присные (Мережковский, Бердяев и др.) ставите Христа центром мира, богочеловеком, святою плотью, моноцветком и т. п.? Нельзя же допустить, чтобы Вы и Ваши присные искренно верили во все чудеса, о которых рассказывается в Евангелиях, в реальное, конкретное воскресенье Христа. А если все в Евангелии о чудесах иносказательно, то откуда у Вас обожествление хорошего, идеально чистого человека, каких, однако, всемирная история знает множество? Мало ли хороших людей умирало за свои идеи и убеждения? Мало ли их претерпело всевозможные муки в Египте, Индии, Иудее, Греции? Чем же Христос выше, святее всех мучеников? Почему он стал богочеловеком?

Что касается сущности идей Христа, насколько они выражены Евангелием, его смирения, его благодушия, то среди пророков, среди браминов, среди стоиков найдете не одного такого благодушного мученика. Почему же, опять-таки, один Христос спаситель человечества и мира?

Затем никто из вас не объясняет, что же было с миром до Христа? Жило же чем-нибудь человечество сколько тысячелетий без Христа, живут же четыре пятых человечества и в настоящее время вне христианства, стало быть, и без Христа, без его искупления, т. е. нисколько в нем не нуждаясь. Неужели все бесчисленные миллиарды людей погибли и обречены на погибель потому только, что они явились на свет до Спасителя-Христа, или за то, что они, имея свою религию, своих пророков, свою этику, не признают божественность Христа?

Наконец, ведь девяносто девять сотых христиан до сего времени понятия не имеют об истинном, идеальном христианстве, источником которого считаете Христа. Ведь отлично же знаете, что все христиане в Европе и Америке скорее поклонники Ваала и Молоха, чем моноцветка Христа; что в Париже, Лондоне, Вене, Нью-Йорке, Петербурге и в настоящее время живут, как жили раньше язычники в Вавилоне, Ниневии, Риме и даже Содоме… Какие результаты дали святость, свет, богочеловечность, искупление Христа, если его поклонники остаются язычниками до сих пор?

Имейте мужество и отвечайте ясно и категорично на все эти вопросы, которые мучат непросвещенных и сомневающихся скептиков, а не прячьтесь под ничего не выражающие и непонятные восклицания: божественный космос, богочеловек, спаситель мира, искупитель человечества, моноцветок и т. п… Подумайте о нас, алчущих и жаждущих правды, и говорите с нами человеческим языком».

Таково было последнее credo старого и верного себе до конца «Писарева еврейства».

Его последнее письмо уже звучит, как эпитафия. Мы узнаем из него, что летом 1907 г. у Ковнера открылась мучительная болезнь — язва и опухоль в круглой кишке, и что вскоре после этого он подвергся в Варшаве труднейшей и мучительнейшей операции.

«Если бы не уход моей „единственной“, — пишет он 10 февраля 1907 г., — я давно был бы в селениях „миров иных“, куда я охотно перешел бы, но пока „единственная“ не пускает. Операция оставила на мне непоправимый след, который отравляет мне жизнь. И вот вместо цветущего и бодрого старика, каким вы меня видели в последний раз, я стал почти беспомощным калекой…»

Еще год медленной агонии — и весною 1909 г. Аркадия Григорьевича Ковнера не стало. Несколько газет, в том числе и «Новое время», поместили краткие и сдержанные некрологи о кончине «небезызвестного в свое время» сотрудника видных петербургских изданий, впоследствии совершенно сошедшего с журнальной арены. Почти никто не знал о той неиссякающей стихии подпочвенной публицистики, которая продолжала по прежнему сочиться и бить живой струей даже со смертного одра этого всеми забытого журналиста.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Литературные современники не пощадили Ковнера. В среде своих соплеменников он встретил особенно яростных врагов, не скупившихся на памфлетические оценки и резкую полемику. «Злостный разрушитель», «доносчик и предатель своего народа», «зловредный опустошитель» — таковы характерные оценки его деятельности на столбцах национальной журналистики. Обвинения эти были настолько тенденциозны и несправедливы, что редакторам русских изданий приходилось вступаться за своего сотрудника, снимая с него незаслуженные укоры. Так редактор «Голоса» Краевский выступил в еврейской печати с письмом, защищавшим арестованного Ковнера от необоснованных нападок его прежних антагонистов.

Еврейство бросило Ковнеру упрек в отступничестве и предательстве. Но его отказ от национальных традиций представлял собой сложную и тонкую душевную драму, не поддающуюся резко-прямолинейной формулировке. Потребность поставить в своем сознании всечеловеческое начало выше национального и с этой новой, более свободной и широкой точки зрения отнестись и к своему народу, — это стремление не могло, конечно, встретить правильной оценки среди ревнителей национальной старины. Не впервые старый Израиль с горечью и негодованием видел в своей среде мятежный ум, восстающий на его сорокавековый житейский опыт и древнюю мудрость.

У Ковнера было немало предшественников в этом новаторском устремлении. Немало схожих «случаев совести» он мог наблюдать среди своих старших и младших современников. В те дни, когда подросток Авраам-Урия слушал знаменитых раввинов в душных захолустных ешиботах Литвы, в Париже медленно умирал творец «Романцеро», уже переживший сложную душевную эпопею ухода от еврейства. А через полстолетия, в те годы, когда старый ревизор Ломжинской контрольной палаты вступал в переписку с Розановым, в Вене покончил с собой даровитейший еврейский юноша, успевший развернуть в своей единственной книге «Пол и характер» резкую критику своего национального духовного типа. Еврейство, по мнению Вейнингера, не способно на гениальность и достигает творческих ценностей лишь в преодолении своей природной сущности.

К этим скептическим ценителям библейского духа и духовным беженцам от иудаизма принадлежали в известном смысле и Спиноза, и Бёрне. Но в отдалении столетий Ковнер имел одного предшественника, особенно напоминающего сущность его внутренней драмы.

Португальский маран Габриэль-да-Коста, получивший среди своих соплеменников имя Уриеля Акосты, являл в Амстердаме XVII столетия знакомую нам драму борьбы с традиционным иудаизмом. Мыслитель-рационалист, воспитанный в католическом духе, он восстал против учения своих наставников — иезуитов — и отверг их основной догмат о бессмертии души. Вернувшись в еврейство, к которому принадлежали его предки, он испытывает новое разочарование, встретив здесь вместо живительного «земного» учения сухую, обрядную схоластику, утверждавшую те же начала загробной жизни. Желая во что бы то ни стало «добиться свободы», он вступает в жестокую борьбу с раввинами, громит «фарисеев», пишет книги против догмата личного бессмертия, наконец делает отважнейшую попытку освободить мораль от богословской основы, подведя под нее законы человеческой природы — «естественную свободу человека». Ему отвечают тюрьмой, изгнанием, публичным сожжением его сочинений, наконец, позорными всенародными отлучениями. С именем этого трагического протестанта связана память об одном из сильнейших столкновений старинной иудейской традиции с волной новых идей, смывающих отжившие ткани тысячелетних учений.