Нет, это не была любовь. И даже не страсть. Просто есть такие вещи, которые знают только люди, сталкивавшиеся со смертью. Например, что перед страхом возможной гибели у многих баб резко обостряется блудливость, и им хочется в оставшиеся сутки или часы взять у жизни побольше. Это нормально. У мужчин такое состояние бывает тоже — или перед смертью, или после рукопашной.
Да, от моей девочки пахло, чуть заметно, но пахло. Пахло не только Ангелой, но и другими запахами — запахами других мужчин. Девочка боялась, и свой страх умереть она глушила блудом. А еще она хотела взять от жизни то, что еще не успела. Это она и брала сейчас. Не знаю, сколько у нее побывало в этот день до меня, но судя по времени оставшемуся до выхода колонны — я у нее был сегодня последний. Да и она у меня, наверное, тоже была последней — последней в жизни. На самом деле не худший вариант.
А несколько часов спустя, когда солнце уходит на половину за линию горизонта, а небо из голубого, превращается в серое — ворота Цитадели ненадолго открываются. Но лишь для того, что бы выпустить из нее несколько галопирующих всадников, а потом с лязгом захлопнуться.
А через две свечи это вновь повторяется. Снова всадники, рвущиеся вперед — из серости вечера в темноту ночи, к своему спасению. И снова глухой лязг захлопывающихся ворот.
Эти то, скорее всего, смогут оторваться от погони и успеют добраться до Обители веры. Но спасаясь сами, они сейчас спасают и Орден, а возможно и нас.
А вечером, когда братья выстраиваются в цепочку, что бы втянутся в длинный подземный ход и уйти, шепчу Савусу — пусть впихнет Ангелу в передовой отряд, туда, где будут идти живчики. Вряд ли мой сисястый ангелочек сильно поможет Савусу при штурме Технограда, а вот у баб, что идут в когорте живчиков, будут шансы успеть дойти до 5-й Цитадели и не попасть в плен. А там…Там видно будет.
Длинная цепочка монахов. Первым в колоне идет Мангума. У многих братьев в руках носилки, пока что пустые, и несколько тележек нагруженных водой. Молодец мальчик — это его идея! Кто-то сказал, что скорость движения каравана определяет скорость движения самого слабого ишака. Так что этого, самого медленного ишака, когда он натрет или подвернет ногу, или его укусит степная гадюка, можно будет и понести, некоторое время, что бы скорость ни падала. Может быть, вас нагонят не на 2-й, а не 3-й или 4-й день. А может, и успеете уйти, дойдя до спасения и уводя за собой погоню. Это важно — тогда у Савуса и его ребят, которые отстоят от Мангумы на сотню человек будет больше времени. Мальчика жалко. И Ангелу. Всех жалко.
— Мангума.
— Да, отец Домиций.
— Постарайся выжить, очень тебя прошу. Это не требование отца Домиция, а просьба старого человека, который хочет, что бы его воспитанник выжил.
Стою и смотрю, как они уходят — одни, что бы успеть пройти несколько сот километров до спасения или попасть в плен через пару-тройку дней. И быть отданными в буквальном смысле слова, на милость врага. Другие, что бы через несколько часов после выхода резко сменить направление и вскоре вынырнутьу периметра Технограда, страшным энцефалитным клещом вцепившись в самое уязвимое место врага, превращая войну в крайне неприятное занятие, когда перед каждым замахом надо оглядываться назад.
Проходит десять минут и от Савуса приходит гонец, совсем ненадолго. Лишь для того, что бы сказать, что колонна вышла благополучно и надо закрывать дверь с моей стороны. Мог бы и не присылать, а вот побеспокоился же. Ну, да в добрый путь!
Брат, совсем юный, но уже с белой повязкой на руке — знак штурмовиков отряда Савуса, убегает назад, и я остаюсь в тишине и почти один. Почти один в первый раз за двадцать лет.
Двадцать лет! Целых двадцать лет тут бурлила жизнь, и меня крутило и кидало в этом водовороте. Савус, Савва, Янек, Игнаций, Ангела, Томаш и многие другие, что или погибли, или ушли сегодня, оставив шкандыбающего отца Домиция прикрыть их отход. А теперь тут лишь два человека — яда наполовину парализованный брат Буонис, вытащенный мною из его кельи. Руки у него, слава Богу, давно включились. А вот с ногами уже, по-видимому, все и навсегда. Вот уж кто рад так это он. Лежать неделями в темной келье, разминать руки, читать старые книги, наворачивать постную перловку с кониной и пить пиво — вот все, что ему оставалось делать. Еще три месяца назад бывший настоятель хотел его причастить белладонной, но, ныне покойный брат Томаш, а потом и я отговорили нашего доброго настоятеля от этого акта гуманизма.
И теперь этот, еще не старый пятидесятилетний человек, чуть располневший, бледный, с начинающей седеть густой бородкой просто лежал на земле посреди внутреннего дворика, раскинув руки и смотрел на звездное небо. Он улыбался.
Даю ему полчаса, что бы прийти в себе, а потом начинается работа. Нас в Цитадели теперь только двое, а работать надо так, как будто тут еще живут две сотни монахов, сестер и полубратьев.
Брат Буонис зажигает плошки, а мне приходится носить их по стене, имитируя походку разных людей. Что особенно трудно, если ты хромаешь. Иногда приходится ронять кастрюлю, бить по казану, делать все, что бы казалось, что уже мертвая Цитадель все еще кипит жизнью, которая только и ждет утра, что бы проснуться. Взять факел, снова пройтись неспешно по стене, снова опрокинуть со стены какую ни будь кастрюлю, обновить плошку с маслом у брата Буониса, снова ударить поленом, снова хлопнуть дверью, снова стена, снова факел и в этот раз идти надо уже чуть пригнувшись — ведь обход проводят разные люди. И так всю ночь. К двум часам ночи сердце начинает скакать, но глоток вина тройной переморозки помогает, и все становится на свои места.
А потом наступает утро и с первым выстрелом становится ясно, что время отца Домиция вышло.
Внутренний дворик, где обычно проводятся посвящения, хорошо прикрыт зданиями и ему не страшен даже самый страшный артобстрел, который уже начался и залп за залпом крушит стены Цитадели.
И двое мужчин внизу.
— Брат Буонис, ты знаешь, почему остался тут? И почему я оставил тебя тут.
— Да. Я тебя понимаю. — Голос брата Буониса спокоен.
— Мне нельзя попадать в плен, а самоубийство страшный грех. Ты должен мне помочь. Готов ли ты пролить кровь, и не дать мне попасть в плен?
— Да, Домиций. Но сначала молитва. Так надо. Мне будет спокойнее, даи тебе тоже.
— Конечно! Давай прочтем молитву, прежде чем…Давай вместе будем читать молитву. Прости меня, что вынуждаю тебя делать это.
— Бог простит.
Двое мужчин во дворе Цитадели. Оба молятся. Один стоит на коленях — гладко выбритый, как и все монахи, второй, с бородкой, сидит напротив него, прислонившись спиной к стене.
Старая молитва «Отче наш», доставшаяся «в наследство» Ордену еще с прошлых времен.
- „Отче наш, сущий на небесах! да святится имя Твое; да приидет Царствие Твое…” — батарея из пяти или шести пушек гремит, и ядра летят в сторону Цитадели. Невозможно промахнуться с такого близкого расстояния и стена вздрагивает. Но держится.
— „… да будет воля Твоя и на земле, как на небе..” — новый залп, и по северной башне, там где расположены баллисты начинают ползти трещины. Но глина мягче бетона — стрелять им еще не раз и не два.
- „хлеб наш насущный подавай нам на каждый день…” — Новый залп, и снова удар, и снова пыль над башней. И крик. Крик за стеной слышен даже тут, во дворике. Кричат страшно и радостно. Так кричит охотник, наконец загнавший после долгого гона крупного волка-подранка.
- „и прости нам грехи наши, ибо и мы прощаем всякому должнику нашему…” — все прочие звуки исчезают из мира. Тишина. Нет, пушки дают третий залп, сотни глоток что-то орут возбужденно, но это уже не важно. Потому что один из молящихся правой рукой, легко, как будто почесался, как будто репетировал это движение долгими часам, вынимает из глубокого рукава бритву, и без замаха чиркает второго молящегося по горлу. А потом, уже в одиночку заканчивает, глядя в стекленеющие глаза умирающего — «.. и не введи нас в искушение, но избавь нас от лукавого. Аминь»