ВОЛОСЫ
Моей бабушке, Блюме Иосифовне Троцкой (Карабликовой) посвящаю...
"О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! глаза твои голубиные под кудрями твоими; волосы твои − как стадо коз, сходящих с горы Галаадской..."
(Книга Песни Песней Соломона, книга четвертая, стих первый)
"Обнаженных женщин под улюлюканье стоявших в две шеренги гестаповцев гнали от железнодорожного полотна до ямы (расстояние не менее 400 метров). Перед ямой был ров, в котором с женщин посрывали бюстгальтеры и последние вещи туалета... Все плавало в крови. Там же валялось около полусотни толстых палок. Палки по рукоятки были в крови, волосах, кусках кожи и даже человеческого мяса".
(Из воспоминаний узника Вильнюсского гетто Юлия Фарбера, Центральный архив ФСБ России)
Он любил ее волосы. Черные как смоль, вьющиеся блестящей волной до самого пояса. Пахнущие иногда хмелем и полынью, а иногда морозным снегом либо свежим осенним дождем. Шелковистые и мягкие на ощупь, как самый нежный лебединый пух.
Она смеялась в ответ на его вопросы: почему так, почему они всегда такие разные, в чем же секрет. Потом, загадочно улыбаясь, забавно мешая польские и русские слова, отвечала: "О, mój ukochany mąż, это страшная тайна, ее передала мне моя бабка, старая еврейская ведьма!".
И сердце его начинало быстрее биться, будто хотело вырваться из груди и само посмотреть на эту волшебную красоту. А потом они любили друг друга, любили жарко и страстно ночи на пролет. И волосы ее были разметаны, как черные вороньи крылья, на белоснежных сугробах простыни. Когда ему было тяжело или грустно, он утыкался носом в эту спасительную копну волос, вдыхал непередаваемый никакими словами любимый запах, а она просто гладила его по голове маленькой нежной рукой, и молчала. И молчание это было ему дороже всех утешительных слов на свете. И на душе становилось легче, а все тяготы и лишения отступали куда-то далеко-далеко.
А еще он любил, притворившись спящим, смотреть как она рано утром, сидя у прикроватного зеркала, расчесывается деревянным гребнем, заплетая длинную-длинную вороненую косу. Она тихо, чтобы невзначай не разбудить любимого, напевала песню на родном языке, языке, которого он не знал, языке портных и торговцев, кузнецов и булочников, живущих на узких улочках старинного города Вильно:
"Майн идишэ мамэ!
Эз гиб нит бэсэр ин дэр вэлт.
Майн идишэ мамэ!
Ой, вэй, вэй, битэр вэн зи фейлт".
Однажды он спросил ее, о чем эта песня. Она помолчала, а затем ответила задумчиво: "О самом главном в жизни человека - о любви к матери. В ней поется, что мама - это лучшее на свете, и что горько, если ее нет". Он возмутился: "А как же наша с тобой любовь? Любовь между мужчиной и женщиной?". Она засмеялась и сказала: "Успокойся, мой любимый гой. Ты просто не знал, что полюбив еврейскую женщину, мужчина получает на всю жизнь вторую маму".
Затем на свет появился их малыш, их маленькое розовощекое и пухлое чудо. Сын сразу понял, что самое красивое в его маме, и мог часами играть с ее кудрями. Он то увлеченно их сосал, засовывая локоны в еще беззубый ротик, то бесконечно накручивал на свои маленькие, почти невесомые, пальчики. И она смеялась так счастливо, так искренне, что ее любимый мужчина был готов в одночасье перевернуть горы и осушить моря, лишь стоит ей захотеть.
~
Беда пришла в виде мрачных серо-зеленых колон пехоты, стройно марширующих по улицам их родного города, черных танков, изрыгающих в небо клубы вонючего дыма, в виде чужой, лающей речи, отдающей приказы и не терпящей никаких возражений, в виде желтоватых листков бумаги с крупным готическим "ACHTUNG!", приклеенных к стенам старых домов.
Но страшнее всего были косые взгляды соседей, шипение из-за углов: "У, жидовское отродье!", появившиеся на улицах патрули бравых красномордых деревенских парней с белыми повязками на рукавах, которые развлечения ради могли ударить старика с пейсами или застрелить мальчишку только из-за того, что у него чернявые глаза и он картавит. "Надо уходить", - однажды твердо сказал он. "А мои родные?" - подняв наполненные слезами карие глаза, спросила она. "А наш сын?" - слегка дрогнувшим голосом спросил в ответ он.