Мне грустно, со многим расстаюсь я в родительском доме, этим жить буду вечно я и мое перо.
Я никогда ничего не планировала, планы — это карточные домики, а в мире все было таким непрочным, и война в Испании бросала мрачный отблеск на всю Европу. Я думала: ну, что будет, то будет: если двое людей идут с чистым сердцем и верой в хорошее, не загубит же их жизнь. Мне не давали какого-то* большого приданого, по словам моего мужа, все это было лишним, ведь моды менялись там, где он живет, дали нам просто векселя на кусок земли и немного денег. Небогатый мой муж как-то не особенно обо всем этом заботился, казалось, будем жить как бог даст. Или просто был он мужчиной, уверенным, что так или иначе всегда заработает кусок хлеба для своей семьи. И так шли мы в жизнь с несмываемым клеймом белорусскости на челе. Шли с чистым, преданным Отчизне сердцем против всех тех, для кого уже одно название нашей Земли немило.
ЗЕЛЬВА
Уютная изба, маленький клочок земли, родители, и я пока еще с мужем, но скоро уже он должен уезжать, заканчивать медицинский. Муж очень ласков, старается познакомить меня с бел<орусской> литературой, которую я почти не знаю. Знаю М. Танка и увлекаюсь его творчеством, это на уровне, это то, что нужно. Муж много читает Купалу, рассказывает о себе, как, окончив русскую гимназию в Гродно, не смог поступить в польский универс<итет>. Гимн<азия> была частная, не давала официального права. В Литве, в Ковно, остановилось правительство БНР в двадцатых годах, которое позже пригласили к себе чехи, одновременно назначив белорусам, как и др<угим> славянам, государственные стипендии для студентов. Белорусы посылали нелегально своих сынов, преимущественно выпускников бел<орусской> гимназии, на учение в Прагу. Это было прекрасно, но как же туда добраться? Вот в 22-м году выбрался туда и мой муж. Нужно было нелегально переправляться через Литву, дорожки туда уже были белорусами проложены. В Вильно была Бел<орусская> Школьная Рада, где работали Тарашкевич и Гриневич, дававшие перспективным студентам свидетельство от Школьной Рады, которое было как бы пропуском в Чехословатчину. Эти деятели благословляли молодежь на учение и брали с каждого обязательство, что, получив образование, каждый белорус выпустит книгу по специальности на родном языке и даст на свои деньги высшее образование одному своему соотечественнику. Не было интеллигенции, необходимо было ее создавать. Подписал такое обязательство и муж.
...Торба через плечо, по углам две картофелины, чтобы веревка не скользила, длинные сапоги, рубашка домотканая — в таком вот виде попал мой муж в Европу... Весьма любезно было со стороны чехов дать нам хоть эту возможность... А хлопцы стремились в Прагу, не были это Франтишеки Скорины, но верилось, что их жизнь и учеба не пройдут бесследно для дорогой, ндщей и многострадальной Отчизны. Гораздо позже довелось мне слышать, от чехов, что белорусы в Праге были самыми честными и работящими людьми, на них никогда не было никаких жалоб властям.
А пока я в Зельве, разговариваем с мужем, ходим с ним на прогулку, есть такая маленькая лавочка, гдц очень вкусные конфеты. Свои скупые деньги отдает мой Яночка на конфеты жене, купил мне очень красивый материал на шлафрочек и так разбрасывает бедные те злотые, совсем не думая о завтрашнем дне, счастливый уже от того только, что сегодня мы вместе, пока еще вместе... Это было так хорошо, и радости той большой от его внимания не забыла я и сегодня, на старости своих лет. Много наживали мы его трудами и все тратили, и снова были почти нагие, в беде, но никогда не думали о том, что будем есть завтра, Бог как-то хранил нас, нашу жизнь, и так мы живем и сегодня.
Пришло время мужу ехать в Прагу, еще даже двух месяцев вместе не прожили. Отвезли мы с папой его на станцию, попрощались, ехать ему было необходимо. Вернулись домой, в углу стояла тросточка мужа, была пустая изба, пустая постель, и вот тогда я расплакалась, поняла свое одиночество. Я не была одна, я была уже беременна, а это несказанное чудо и тайна, каким всегда бывает зарождение новой человеческой жизни. А время летело, и наши письма полнились взаимной любовью, тоской и несмелыми мыслями об этом нашем неродившемся еще ребенке. Я помогала маме мужа, сажала огород, стирала белье, мыла полы в избе и очень, очень скучала по мужу, да и по своим Жлобовцам тоже — как же там они без меня? В мае я поехала туда на пару дней, но уже немножко чувствовалось, что я, как говорится, там теперь отрезанный ломоть. По-прежнему сердечными были только мама, Люсенька и Славочка... Вернулась я с большим чемоданом, полным копченостей, и разными гостинцами от мамы, муж прислал мне несколько интересных журналов и милых писем, начинали зеленеть наши тропинки. Фигура моя явно портилась, и нос покрылся мелкими веснушками. Мои юбки становились мне малы, одевалась я плохо. Никто об этом не подумал, а денег у меня не было ни копейки. Но разве это так уж важно? Важно было то, что в Зельве начались большие аресты. На 1 мая в школах, кажется, на Конной, дети замалевали сажей портреты Пилсудского и написали на досках, что нужны бел<орусские> школы. Где-то снова раскрыли коммунистические» ячейки. Днем брали взрослых, а утречком, пока люди еще не встали, вели пастушков непослушных. Говорят, что всех сильно били. Когда одного из них вызвали на очередной допрос, он попросил нож, чтобы перекусить чем-то из передачи, которую ему принесли. Схватил нож, поданный конвоиром, и на глазах у того зарезал себя, всадив нож в горло. Кончился быстро, об этом было много разговоров. Говорили, что возмущались даже поляки во °мя вскрытия, потому что все тело у этого мальчишки было отбито от костей. ля это очень сильно взволновало, так обидно было за свой народ. Я написала м>жу письмо, где каждая буква буквально кричала, и понесла его на почту. Там мне повстречался поляк, еще дед которого участвовал в восстании, некий пан Ижиловский, и сказал, что убитого будут хоронить сегодня, не хочу ли я на него посмотреть? Сегодня, пройдя через все .тюрьмы, я понимаю, что это была провокация, тогда мне еще все казалось правдой.. Я пошла с ним. В Зельве, где теперь парк, тогда был четырехугольник лавчонок.. У дверей стояли люди, полиция их разгойяла, боялись демонстрации. В подвале полиции, дефензивы, на топчане лежал убитый. Был он небольшого роста, рябой, в новом тканом костюме. Вокруг сидели женщины, бледные от горя, заплаканные Минута — и я на коленях, молюсь, молюсь горячо, как никогда. Встаю и говорю: «У меня будет Сын, и я так Его воспитаю, что Он вместе со мной будет бороться против оккупантов, чтобы наши люди не резали себя от чужих издевательств!» Мне кажется, говорила не я, видно, уже пришло время хотя бы слов, если еще не поступков. Это всем, кто осмелился неволить, мучить наш многострадальный народ! Сказать это им в глаза было уже высочайшей минутой! Там была полиция, и мой поступок, если трезво рассуждать, был почти невероятным. Меня начали страшно бойкотировать, окрестили коммунисткой, кем я отродясь не была. Просто я никогда, а теперь особенно, не могла выносить издевательства над моим народом. Я ведь ждала ребенка, и он будет кровным сыном нашего народа, и нужно, чтобы судьба их, нащих белорусских детей, была человеческой. Не только в чужой доброй литературе, айв действительности у нас в конце концов должны быть свобода, гуманизм и образование на родном языке и свое государство без кровавых опекунов! Хуже всего было из-за меня бедным родителям мужа, они и так дрожали за своего единственного сына, который одиноко, упорно шел против чужой тьмы, уверенный в том, что и мы наконец станем людьми, как писал наш Купала. Отца таскали, он, говорят, откупился как-то и выгородил меня, ссылаясь на мою беременность...