... Я очень удивилась, когда однажды около полудня Ермаченко приехал с Овчинниковым к нам и приказал мне познакомить его с Пиперами... Он так кричал, угрожал, что деваться было некуда. Пиперы были люди умные, и я надеялась, что они поймут мое положение. Ермаченко объявил Пиперу, что едет в Минск в качестве важной персоны и просит его к себе на прощальный вечер. Я забыла сказать, что д-р Пипер был Обермедициналь и оберрегирунгсрат в Чешском Граде. Это нечто вроде высшего немецкого ставленника над чешским министерством охраны здоровья. Такие немцы не любили гестаповцев и тем более не любили подобных Ермаченко. Они это мне простили, как простили и другие визиты, когда меня временами «искали» у них... Теперь мне все это очень понятно, но им, кажется, было понятно и тогда...
Пиперы были прекрасными людьми. Помогали не только нам, но и чехам, когда я к ним обращалась с просьбами. Только я ничем не могла отблагодарить их за все хорошее, за то, как и сколько раз они меня спасали.
...Вот так откочевал на Восток Ермаченко, а мы по-прежнему следили за жизнью и событиями на Востоке. ...Земля моя, что взрастила душу мою, окружила с детства любовью родителей, крестьян и каждого деревца, поля колосистого, сегодня ждала моей благодарности, моей любви. Порабощенные сыновья ее ждали моего сочувствия, моего слова. А любовь моя к Отчизне рвалась на страницы чужой почти газеты, которая каким-то чудом печатала тревоги моего сердца. Меня полюбили. Когда однажды накопилось много стихов и не было возможности их издать, потому что газета выходила на наши средства и тираж ее был ограничен, редакция обратилась к читателям за помощью. Посыпались деньги, посыпались письма в редакцию. Была такая любовь к нам, скромной горстке поэтов за границей, что рождала патриотизм у самых безразличных. Вообще хвалили меня наши, где только могли... Казалось мне, что я снова в семье, которая любит меня столь же преданно. На Родину своих стихов я не посылала, но их часто перепечатывали из «Раніцы». УЕрмаченко была сила, у дядьки Василя прошлое, потому что с немцами он ничего общего иметь не хотел, у меня же была какая-то удивительная популярность, подпольная, чисто белорусская, независимая ни от кого и созданная болью моей, знанием народа нашего и отчаянной любовью к моей Отчизне.
Я старалась не задевать врагов наших недавних. Лежачего не бьют — учил меня папа. Мне их было жаль, хоть многих из них так ничему и не научила эта беда. Поляки на наших землях изо всех сил выдавали немцам наших... Они просто забыли, что идет4война и их же хорошие, несчастные люди гибнут, как мухи. Литовцы и латыши, насколько мне известно, тоже сильно старались «очистить территорию на будущее» для себя... Как тяжело было все это выдержать.
Безмерность любви, казалось, утроила мои силы. Трепет моей души был в моих стихах... Поляки прислали из Варшавы человека, который пожелал мне так держать, сказал, что они покупают «Раніцу» только из-за моих стихов, а потом прислали за моими книгами. Чеш<ский> проф<ессор> Тихий, известный славист, написал мне, что уничтожит все, что печаталось эмигрантами на протяжении 25 лет, только мои стихи оставит. Переводы их он уже сделал... Что ж, проф<ессор> Тихий был слабый человек. Когда меня выдавали Советам, он согласился бросить в меня камень, чтобы после выхода в свет «Неводом из Немана» снова выразить мне свое высокое мнение. Что ж, я не сержусь, ведь ни один народ так не издевался надо мною и моей семьей, как белорусский... Ни один народ так не унижал своих поэтов, своих женщин... Каждый хотел, чтобы я думала так, как он, чтобы так же продала свою душу, свою белорусскость и все самое светлое, что я сберегла в своей душе с детства. Тогда я думаю о маме и мысленно прижимаюсь к ее рукам, слышу ее пророческие слова о том, что за мою огромную любовь темные люди отплатят мне еще большими муками. И, понимая тот страх ее, я тогда плачу. Когда-то, когда я заметила свое влияние на людей, мне неинтересно было выйти замуж за хорошего человека, это просто. Мне интересно было выйти за злого человека и потом пробудить в нем все то высокое, доброе, к чему уже разными путями пришли люди, и главное — любовь! ...Как отходит все святое в сторону, когда людям пообещают деньги, как дешево они продают и дружбу, и родной язык, и свое прошлое, и землю, и детей своих, и самих себя... Так думаю я сегодня, когда душу мою изранили белорусы. Я представляю доцента Волка, который всячески обзывает меня перед сотнями белорусских студентов, Евдокию Лось, которая сжигает в СБП мою книгу, зельвенское начальство, которое подсылает к нам всяких шпионов, а мы их кормим по обычаю отцов наших. Учителей зельвенских, которые займут весь автобус и не уступят мне места, и я падаю, когда автобус трясет на выбоинах, и они хохочут... Моих земляков, которые, продав весь мой род, порочат без всяких оснований родителей моих, имя мое потому только, что сегодня новые паны его поганят... Да разве опишешь все, хотя бы тех низких типов, которых подсылают, чтобы они говорили мне о своей любви... Я уже не думаю, кого можно купить, я горько думаю, кого же нельзя купить из белорусов? Я оглядываюсь, вижу ужасных соседей своих, которые подслушивают каждое наше слово, подглядывают каждый мой шаг и доносят, уже не таясь, а ко мне приходят что-нибудь занять или с просьбой помочь. У меня перед глазами Кузнецов, начальник зельвенского исполкома, вечером из окон музыкальной школы, что напротив нас, он следит за нами, фотографирует каким-то аппаратом через занавески, когда мы, старые, раздеваемся на ночь. Как выгоняют мужа с работы, как унижают и его и меня, как натравливают на нас родного сына, и он... смотрит в наши глаза несчастными глазами и плачет потом вместе с нами... Я боюсь впустить человека в дом, если это советский человек, я боюсь своих родственников, хоть их здесь у меня пара дальних. Я боюсь, когда кто-нибудь приносит нам подарок, после таких конфет спасли меня только кефир и лекарства, а муж пожелтел, побледнел и еле выжил... Все это ползет сверху в отместку за то, что с такими бесчеловечными людьми мне не по дороге.