Недалеко от Праги жил у пана и доил коров Микола Судьев. Был это хороший простой хлопец из армии Балаховича. Жил с чешкой Мажанкой, очень работящей женщиной. Детей у них не было. Судьев охотно приезжал к нам, пробивался к белорусам и умел жить куда лучше всех нас, образованных идеалистов. Меня он очень любил. После войны принял советское гражданство, принес анкеты и нам, Когда я от них отказалась, с болью заметил: «Вы будете великой после смерти». По его практичным расчетам, это не окупалось... Каждому свое.
...Борьба наша пока не имела перспективы, но, несмотря ни на что, зачастую униженные и оскорбленные, мы упорно сражались за права свои, за землю дедов своих, за язык наш притесняемый, за свою историю и государственность.
...А дорогой мой Ростислав, как только смог, убежал домой. Наши в Берлине помогли ему, и он приехал в Жлобовцы. Земля эта уже была немецкая. Ее, как и другие поместья, предназначали немцы для своих героев войны, а Гродненщину уже загодя присоединили к Пруссии. Брата оставили пока чем-то вроде эконома в его родных Жлобовцах. Что ж, и это пока неплохо. Ростислав отыскал одинокую бабку Егориху, старенькую вдову нашего батрака Егора, и взял ее к себе. Потом прибились к нему какие-то хлопцы. Славочка вернул из Гудевичей наш неизвестно зачем перевезенный туда дом и стал жить. Этот великан, как ребенок, любил мать. Для нее, высланной куда-то в дикий Казахстан, он и перевозил этот дом, чтобы было ей куда вернуться из ссылки. ...Наша Зельва и родные Жлобовцы были в войну присоединены к Неметчине. Это давало нам больше возможностей слать друг другу посылки. Помогали мы так родителям мужа и Ростиславу.
...А край тот снился мне ночами... Однажды получили мы странное письмо. Ростислава преследовала черная тень. Он стал часто видеть ее во дворе и в доме. Возвращается в сумерках с поля, появится рядом с ним высокий черный человек, вздохнет и растворится в воздухе.
...Что ж, снова старые семейные духи... Может, в трудный предсмертный час так навещают свое верное потомство духи предков. Что-то же есть между небом и землею.
...Когда однажды летним вечером Ростислав с хлопцами возвращался с речки, к ним подошли партизаны. Что ж, позвали их в дом, напоили, накормили, тогда партизаны свистнули, и сбежались все, кто окружил Жлобовцы, не зная, как брат среагирует на их визит. Рекою же пролили кровь нашего рода в 41-м году... Партизаны подружились со Славочкой, они привели его к Люцику, которого хотели убить за то, что выдал родителей. Ростислав, как христианин, попросил их сдержать гнев и возмездие оставить Богу...
А мама изнемогала от голода и холода в Казахстане, догорала ее жизнь, Аркадий и Алексей воевали у Андерса, маленькая Люся росла возле казахских овец, а Ксеня и Нина меньше всего думали о больной маме. Где-то, неизвестно даже где, кажется, в гродненской тюрьме, кричала, просила об отмщении невинно пролитая кровь папы, но мы с Ростиславом не мстили, мы не любили своих врагов, настолько христианами мы не были, но мы даже помогали им в трудный час, надеялись, наверно, что добро очеловечит их души, а может, и ни на что не надеялись, просто не способны были сделать зло.
Начальник того небольшого отряда из-под Волпы, некто Миша, зачастил со своими парнями к Ростиславу. Они вдвоем обдумывали операции, притом с большой оглядкой, чтобы не губить народ.
...Зная немецкий язык, многим помогал Ростислав. Жил он спокойно, потому что люди любили его, но под конец пришли издалека какие-то неизвестные партизаны и чуть его не убили. Ехать к нам в Прагу он не хотел. Любил мать и ждал ее, уверяя меня, что большевики переменились, перестали мучить и уничтожать людей. Мама, мама и мама...
В Красном Груде жила моя двоюродная сестра... У них бывал Ростислав, перевез к ним свои вещи, когда в 44-м году уходил в Советскую Армию. Он вначале скрывался, потому что хотел ехать искать маму, но эта наша сестра его выдала. Ростислав погиб 26 апреля 1945 года, похоронен где-то в р-не Барним в Неметчине. Много позже Нина просила меня, чтобы я перестала думать о Белоруссии, потому что они уничтожат всю нашу семью. Они убили моего папу, домучили, я уверена, маму, отравили сестренку Люсю в 1952 году во Вроцлаве, доконали морально и физически Юрку, а в конце войны советский офицер убил выстрелом в висок Ростислава, крикнув: «Твоя сестра-писатёльница против нас и ты кулацкий сын...» Факт этот трудно мне проверить, но, учитывая то, как уничтожали людей и особенно нашу семью, это правдоподобно. ...Когда мы вернулись из лагеря, были совсем бедными, почти в лохмотьях. Я поехала по просьбе Яночки к той двоюродной сестре Лене в Красный Груд. Славочка писал, что отвез к ней и мою зингеровскую машинку. К нам должен был после долгой разлуки приехать сын. Мы хотели продать машинку и получше принять сына. В Волпе встретили меня наши крестьяне... бригадир дал коня и человека, и мы поехали в Красный Груд. Сестра сидела под яблоней, и перед ней лежали горы яблок, которыми она меня угощала. Очень удивилась, что я хорошо выгляжу, она вот больная, ходит на уколы. Начала сетовать, что бедная, тогда я заверила ее, что ничего у нее просить не собираюсь. «А что у тебя есть?» — спросила она. «У меня есть Сын и есть Муж, а этого огромное богатство!» — сказала я. Спросила у нее о моей машинке, об одежде брата не говорила, она переделала ее своим сыновьям. Сестра охотно отдавала мне мою машинку, но только с условием, что заплачу 600 рублей (было это до реформы), потому что она дала Славочке, которого и выдала, два килогр<амма> сала и 500 рублей деньгами... Иначе нам не о чем разговаривать... Тогда крестьянин, который был со мной, говорит ей: «Когда вы давали Ростиславу деньги, пуд ржи стоил 500 рублей, я вам дам сегодня два пуда ржи, только отдайте Ларочке ее машинку». Она не отдала. Мне припомнилось, как в войну в Прагу приехала ее родная сестра с семьей, с мужем священником Лапицким и детьми, и как я старалась все возможное сделать для них, но я молчала. Человек, который меня привез, хотел посмотреть на машинку, и мы пошли в бывшую усадьбу, где жила моя сестра. Паркет блестел, зеленела плюшевая мебель, во всем чувствовался достаток. «Это мне люди сохранили»,— объясняла до подлости скупая скряга- сестра, а крестьянин сказал ей: «Вот видите, вам сохранили вещи, а тут за чужую машинку вы хотите денег от человека, у которого их нет, только на дорогу. .» Машинка моя стояла, раненная пулей и гранатой. Я погладила ее рукой, и мы пошли. Тут сестра впала почти в истерику, ее дочка начала плакать, чтобы я у них осталась, сын уже принес водку. «Нет,— сказала я,— с такими людьми не преломлю хлеба»,— и вышла. Сестра удивлялась, как меня, госпожу, еще возят крестьяне, а они возили меня, может, побаивались председателя, но подвезли. Всю дорогу назад меня мучило сердце... Это была родная дочка замученной в 41-м году папиной сестры тети Мани... Люди сделались как звери, вырывали друг у друга из рук убогие лохмотья и старые вещи. В людях всплыло самое худшее. Благородство преподносилось большевиками как «буржуазный предрассудок» — что-то столь же ненормальное, как когда-то — подлость. Ценность человека измерялась не его поступками, не прожитой жизнью, а той шизофренической яростью, с какой он раньше хвалил Сталина, а теперь то, что славили вместо него... Мне рассказывали, что в 41-м был конец света и люди, чтобы выжить, становились просто зверьем. Когда арестовали папиного брата в Гудевйчах, дядьку Володю, его жена со страху бросила четверых детей, от 15 лет и до 4, и убежала в Польшу.