Выбрать главу

Я была вся в темно-сером и в черном, и наичернейшим было мое настрое­ние. На лестнице по-бабьи расплакалась. Никого, кто бы мне помог или посове­товал, рядом со мной не было. Когда приехал Янка, никакой заинтересованно­сти в моих делах он не проявил. Был занят собой и только собой. Он, казалось мне, перестал быть даже джентльменом... Много рассказывал про Слоним и про положение в Белоруссии. Немцы к нему относились с недоверием. Ел он вместе с ними, но в отдельной комнате, совершенно один, чтобы не слышал разгово­ров. Он сам не сел бы с немцами за стол, но то, что они отделили его, было унизительно. Муж рассказывал о расстрелах сел, о том, как они Старались их спасти... Против мужа были поляки и немцы. Поляки руками немцев старались уничтожать или высылать в Неметчину белорусов. Они много уже успели уничтожить наших, обвиняя их в коммунизме. Муж вырвал из лагерей советских и еврейских врачей, и они все ушли в партизаны. Когда комиссар Эрэн обвинил мужа в помощи им, то он сказал, что разве комиссар не знает, что евреев разуму учить не нужно. Эрэн еще и под влиянием поляков затаил ненависть к мужу, но рука Пипера была простерта над Янкой и пока ничего с ним сделать не удава­лось...

А тем временем Ермаченко поехал с немцами на квартиру дядьки Василя и они перевезли архив к Ермаченко. Он более-менее ориентировался в том, что было в архиве, дядька показывал ему документы. И вот он не находит их, он рассвирепел! Об этом мне рассказала пани Кречевская, которой Ермаченко обещал, что назовет ее именем ясли в Минске. Это ее не растрогало. Цену авантюристу она знала. Но доводы Ермаченко были голословными. Как он мог мне доказать, что было в архиве. Немцам я сказала, что дядька Василь оставил мне архив просто как своей родственнице, но от страха я не спала по ночам. Янка собирался уезжать. Оставаться с Ермаченко было небезопасно, и Янка пошел просить, чтобы нас с Юрой выпустили к родителям в Зельву.

На удивленье, нам это разрешили, только на этот раз без права ехать в Слоним и вообще, как они говорили, в «Остлянд». Мы быстренько собрались и через Берлин и Варшаву выехали на две недели в Зельву. В поезде мы молчали, молчал и наш ребенок. Немцы смотрели на всех ненемцев, не скрывая своей ненависти... И как там люди могли с ними жить, это как среди волков.

В Варшаве что-то продавали на перроне худенькие мальчишки. Бродили люди, доведенные до нищеты и голодные. На этом фоне бросались в глаза сытые немцы в военном и их элегантные фрау, которые, казалось, не замечали несчастных вокруг или уж так легко согласились с их неполноценностью. Стало жалко поляков. А ведь думали когда-то, что и они господствующая над нами нация, а теперь жестоко разочаровывались...

В Белостоке стояли колонны евреев со звездами на рукавах, у них были отупевшие лица, стояли здесь, а мыслями были где-то далеко. Как страшно, что -Ничто не может их спасти из этой бездны, хотя немцев, кажется, не так много, бросились бы на них, и хоть кто-то бы убежал. Поезд мчался по родной земле, но была она какая-то пустая... На полях стояло множество перевернутых танков, устремленных на запад. Они застыли, как страшные памятники траги­ческой беспомощности, неподалеку от поезда, у полотна дороги лежали два паровоза и опрокинутые вагоны, возле них серые, более чем бедно одетые женщины пасли коров... На станции в Волковыске носильщики с рикшами перевезли наши вещи на пригородный, местный поезд.

Наконец мы в Зельве. Ярко сияет послеполуденное солнце и освещает надпись на станции, на этот раз по-немецки. Боже, думаю, когда же мы дождемся, чтобы все на земле назвать своим именем? Едут какие-то фурманки, они охотно везут до Зельвы наши чемоданы, мы легко шагаем по родной земле, а она уже у самой станции кажется раненой, опустошенной и очень, очень сиротливой. В самой Зельве еще страшней. Весь центр в руинах, все разбито, сожжено. Пожар прекратился на нашей избе. Отец мужа влез на крышу и поливал ее водой, защитив так конец улицы. Хлев рядом сгорел, уже торчат стропила нового.