Выбрать главу

Время летело, наступила суровая зима, меня оставили в зоне вместе с другими организовывать самодеятельность. В инициативную группу вошли: Тамара Вераксо — киевская балерина, Кузнецова — жена какого-то комика из Малого театра в Москве, Лариса Донатти — артистка из Горького, молодая и очень красивая, ну и я. Мы вместе все обдумывали, ставили специальные концерты, на мне был конферанс и тексты песен. Еще я помогала рисовать декорации, одевать в пачки из марли балерин и т. п.

Однажды зимой перед таким концертом позвали меня украинки в другой барак. Люцинка с девчатами наварили, где-то в кочегарке, пшенной каши. Спрятавшись, уплетали мы ту постную кашу и радовались своему товариществу, когда вошла дневальная от начальства и стукач Зинка-сучка и позвала меня на вахту. Была она злая, как зверь, и буркнула что-то насчет бунтовщиков в лагере. В чем, думаю, тут загвоздка? На вахте сидели какие-то незнакомые начальники и наш лагерный опер. Об этом опере говорили неплохо. Одна моя знакомая была у него когда-то дневальной, и сказала, что он меня ценит и вообще людей жалеет. Но он вышел и вместо него пришел кто-то другой. Меня всегда вызывали три человека, почему? Не знаю. За столиком сидел военный, невысокий, седоватый человек. После ознакомления, как обычно, с персона­лиями он посмотрел йа меня проницательно и сказал: «Говорите!» Я молчу, откуда я могу знать, чего этот нехристь хочет? «Говорите или не говорите, смертного наказания вам не избежать!» Подчеркивает «не говорите» и смотрит на меня в упор. Откуда я знаю этого человека? Откуда? Что за нелепость? Я его я знаю по своим снам! Это он меня вытащил из ямы во сне, когда я шла пустой тундрой от одной церкви к другой! Я провалилась в яму, откуда мне было не вылезти, и он, этот самый седоватый человек с блестящими глазами, вытащил меня за руку... «Так что же-вы молчите?» Говорю: «Я не знаю, в чем дело, спрашивайте». — «Кто такой Павлов, кто Рудковский, говорите, а то скажете в тюрьме в Инте, заставим!» — «Пропади ты пропадом, — думаю, — выродок несчастный». Отвечаю: «Не знаю я таких людей!» — «Говорите, смертного наказания вам не избежать», — повторяет. Ах так, ну, знай, кат: «Отобрали вы у меня мою Отчизну, моего сына и мужа, так жизнь здесь ничего не стоит, чего же ждете? Без Божьей воли волос не упадет с моей головы, и я вас не боюсь!» Кричу не своим голосом, и страха — никакого. «Так Павлов не по одному делу с вами?» — «Нет, — говорю, — такого не знаю!» — «Тогда идите, остальное скажете в Инте». И все! Я буквально выкатилась оттуда. Начинался концерт, и мне нужно было одевать балерин. Иду на сцену, колени подгибаются, но молчу. Эстонка Эльвира несет мне папиросу, хоть все знают, что я сроду не курю. Неужели я так плохо выгляжу? Меня начинает трясти, я убегаю куда-то в угол и реву, как корова. Стыдно, но так было. В лагере уже все знают, и откуда? Что ж, меня заберут, но у меня есть одна драгоценная вещь — снимок, на котором муж, сын и я. Прислал его в одном своем страшном письме отец мужа. Его нужно сберечь, мне уже не выйти... Бедный, дорогой сын, какое несчастье... Назавтра понесли милые украинки снимок, чтобы передать его белорусам в мужские лагеря. Я ждала, когда меня возьмут на те муки в Инту. Но все не брали. Я исхудала, молчала.

Однажды пришла ко мне лагерная парикмахерша минчанка Дина и ска­зала, что у нее брился полковник из интинского МГБ и спрашивал, знает ли она меня и кто я, по ее мнению. Динка сказала, что я пожилая, очень тактичная и спокойная женщина. Он объяснил ей, что я самая опасная птичка во всем лагере, которой он пригрозил «сухариками» (тюрьмой), и советует ей притих­нуть... Как оказалось, это был тип, что меня вызывал. Так меня и не забрали. Романчук просил меня писать другим только с его ведома, чтобы избежать стукачей. Нужно было поднимать понемногу «кашеедов», чтобы думали. Писать только и исключительно любовные эпистолы для безопасности, между строчек вышивать все остальное. Заставлять людей думать.