Выбрать главу

Я в Абези, но мысли мои все еще на Инте. Не могу забыть, как подошла ко мне очень красивая русская девушка Аня Бондаренко. Все старалась так завя­зать платочек, отправляясь на работу, чтобы чубчик красивый был виден, подгоняла свой бушлат по фигуре. Хотела нравиться, хоть сосенкам, хоть людям встреченным, а может, и самой себе. Однажды пришла ко мне, долго стояла молча, а потом тихонько спросила: выслушаю ли я ее, помогу ли, смогу ли полюбить, несмотря на то что она русская? Ах, смешная! Аня, милая, хорошая девочка, разве ж есть, разве ж может быть здесь разница между всеми вами, такими бедными, такими дорогими... Ты как ребенок для меня, говорю, и всегда будешь частицей сердца моего. Я заплакала, такие вопросы были лиш­ними. Долго стояли перед глазами Стасяле Милеускайте и Зося Будрите — литовские студенточки, считавшие меня своей больше, чем мои девчата. А Шатрия? Подойдет, когда я брожу одна, и расскажет все, о чем я думала, так меня понимала... А полька Мария, молоденькая, высокая, светлая: «Пани Лариса, а правда, что такие, как я, сейчас «адоруют» перед образом Божиим в костеле, они, наверное, как ангелы, и мне так хочется тоже, наверное, уже не смогу, очень вырасту... А мне так холодно бывает, и я тогда плачу, и слезы смерзаются, как я выдержу 25 лет?» Милые глаза ее не отрываются от неба, и такая печаль на красивом личике... А Мария-белорусочка, советская патриотка, но чистый и такой нелживый человек. Летит ко мне с каждой доброй новостью и сама сияет... А Нюся Зарецкая, молоденькая украиночка, которая чуть не плачет, спрашивая, правда ли в Америке убивают негров, как показывали нам в фильме по сценарию какой-то эстонки? Успокаиваю, объясняю, дитя верит мне, и ей легче. Она все учит стихи на память, хочет в будущем декламировать их, а у нее 25 лет срока: следователем у нее был сын Ковпака, а ей, должно быть, годочков 18 или меньше...

На объекте проверяют конвоиров, какой-то майор долго крутится возле нас, потом спрашивает у меня, смогу ли назвать его национальность. А откуда мне знать? Я коми, говорит, видите, какие мы теперь стали, а какие были! Да, говорю, были вы оленеводами, людьми, и край ваш дорог был вам, да, наверно, и другим людям, а теперь здесь сплошной страшный лагерь, и вы куда хуже, чем были, нелюди, способные за деньги или муку продать любого несчастного, что решился бы отсюда бежать... Он замолчал и отошел... А мы часто их видели, коми, они почему-то очень не любили, если о них говорили «зыряне». Ездили они в малицах, таких кожаных балахонах до земли, и длинными кнутами погоняли оленей. Видели и девушек в белых вышитых шапках, с ко­сами... Завидев нас, презрительно отворачивались. Так уж их научили. Ну, а для нас они были экзотикой...

Мы на объекте, убираем снег, а рядом с оградой наши из 3-го ОЛПа. Очистим площадку, сделаем выторфовку, а они потом будут строить. Хлопцы меня узнали. Не работают, отойдут, стоят и смотрят. Конвой орет, стреляет, а они кричат: «Не бойся, мама, он не посмеет в рабочей зоне нас убить». А я вся трясусь от страха за них. Летят записки... «Мама, мы счастливы, что у нас есть семья, нам легче. Другие крадут, вчера один напал в строю на конвоира, его подстрелили, это он одурел от горя, одиночества, а мы держимся, мать...» Записка была написана латиницей, такая теплая, добрая, я ее спрятала. Ловкие пальцы шмоналок нащупали и ее. Кузнецова, начальница бура, строгая, страш­ная. Придурки перед ней падают на колени, если провинятся, она не прощает. Вызывает меня, что ж, я-то просить не буду, да и разговаривать — как захочу... «Ну что?» — спрашивает. Молчу. «Что делать?» — говорит. «Что ж, — отвечаю, — нарушила режим, назначайте наказание!» На худом лице затаенная усмешка: «Слушайте, Гениуш, а если бы вы написали прошение, может, вас отпустили бы домой?» — «Начальница, а многих вы отпустили? Люди пишут и пишут, а что толку?» — «Это они, а вот попробуйте вы...» Тем и закончилось. Никто не мог поверить, что она на такое способна...

Однажды снова приснились мне мои родные. Мама протянула ко мне руки, а к ней бежит черный жеребеночек, я узнаю в нем свою младшую сестренку Люсю. И мама Люсеньку прижала к себе и увела... Через Мать Марту я получила письмо от сестры Нины из Польши, где сообщалось о смерти Люси. 22 мая 1952 года ее нашли мертвой со следами крови, отравленную газом. Никто не знает, как это случилось...

Когда-то, ей было 6 лет тогда, она обняла меня за шею и прошептала: «Ларочка, а я буду называть тебя мамой, только потихоньку, чтобы мамочка не узнала, а то ей будет больно». Но мама знала, умирая в Казахстане, она сказала об этом Люсеньке и отдала ее под мою опеку. Я видела Люсю на горе Снежке на границе Польши и Чехии. Мы встретились там как туристы, поговорить не удалось. Хотели забрать ее в Чехословакию в 1947 году, но Нина не отдала, боялась, что саму ее поляки посадят за это... Мои знакомые в Польше нашли им квартиру, работу, помогали, а потом нас арестовали, глупых сестер моих споили... Забыли они о моей помощи, о том, что довелось пережить им самим, о гибели родителей и братьев, о наших страданиях, — и думали только о самих себе и о том, о чем приказывали им те, кто их поил... Они знают, что было с Люсей, только заметают следы. И вот ребенок мой в тюрьме, сестренка в зем­ле — сколько же можно, как же мне выдержать это горе нечеловеческое?..