С одной стороны, под гнет дружеской демагогии: приходится противостоять лаве словоизвержения «Свободных» — крикунов-младогегельянцев из берлинского кружка, которые валят в газету «кучу вздора, лишенного всякого смысла и претендующего на то, чтобы перевернуть мир». Выправлял, браковал, взывал к разуму и сознанию — поменьше расплывчатости, громких фраз, самодовольства и самолюбования; побольше определенности, знания дела, внимания к конкретной действительности; не надо мелкой коммунистической контрабанды в случайных рецензиях на спектакли, надо основательное обсуждение коммунизма. Обижались, виртуозно демонстрировали мученичество, как Рутенберг; напирали, угрожали, как Мейен, который «выступал с важностью павлина, бил себя торжественно в грудь, хватался за шпагу, что-то болтал относительно «своей» партии, угрожал… немилостью, декламировал на манер маркизы Позы, только немного похуже…»
С другой стороны, гнет цензурный. С утра до вечера приходится выдерживать «ужаснейшие цензурные мучительства». Сначала тотальный просмотр «своего» цензора — с ним уже свыклись. Потом газетные листы надо представить в полицию, для особой цензуры регирунгспрезидента. Там все обнюхивают, и если полицейский нос почует что-либо «нехристианское, непрусское», номер в свет не выйдет. И бесконечные обер-президентские жалобы, переписка с министерством, обвинения в ландтаге, вопли акционеров. Невыносимо! И если что еще удерживает на редакторском посту, то только сознание долга — «не дать насилию осуществить свои планы».
Но вот чаша терпения переполнена. Маркс начинает задыхаться в этой атмосфере:
— Противно быть под ярмом — даже во имя свободы; противно действовать булавочными уколами вместо того, чтобы драться дубинами. Мне надоели лицемерие, глупость, грубый произвол, мне надоело приспособляться, изворачиваться, покоряться, считаться с каждой мелочной придиркой. Словом, правительство вернуло мне свободу… В Германии я не могу больше ничего предпринять…
Он уже высказывался в «Заметках о новейшей прусской цензурной инструкции»: законы, карающие за образ мыслей, преследующие за принципы, зиждутся на беспринципности. Юрисдикция подозрения превращает писателя в жертву самого ужасного терроризма. «Законы, которые делают главным критерием не действия как таковые, а образ мыслей действующего лица, это не что иное, как позитивные санкции беззакония. Лучше стричь бороды у всех и каждого, — как это делал всем известный русский царь при помощи состоявших у него на службе казаков, — чем делать критерием для этого те убеждения, в силу которых я ношу бороду».
Вырисовывается большой замысел — журнал с участием лучших европейских философов и литераторов, вызревают вещи, которые «здесь, в Германии, не найдут ни цензора, ни издателя, ни вообще какой бы то ни было возможности существования». Речь о скором появлении «Немецко-французского ежегодника», о рождении первых марксистских работ Маркса. Будет ли это в Цюрихе или Париже, пока неизвестно — он не должен, не может, не хочет «покинуть родину без невесты». Он бросит эту изуродованную газету, поедет в Крёйцнах и женится. Побудет хоть немного вместе с Женни, наедине со своими мыслями; может, что-то напишется — ведь, прежде чем приниматься за журнал, надо иметь хоть несколько готовых работ.
После женитьбы, после нескольких недель упоения, жизнь незаметно добавила к труднорешимым проблемам бытия хлопотные проблемы быта. Их надо тоже решать. Покойный отец, предпочитавший твердую почву под ногами воздушным замкам, не раз предпринимал прививки «практицизма». Станешь, мол, отцом семейства — на тебя ляжет ответственность, потребуется достойное положение, непременно возникнет нужда в протекции… Если можешь, «не унижая себя», сойдись-де с господином Йенигеном, а также будет «полезно видеться» с господином Эссером… Эти сирены в сане тайного советника будто только и ждали своего часа.
Оказавшись на курорте в Крёйцнахе, тайный ревизионный советник Эссер доверительно, от имени прусского правительства, представил соображения относительно карьеры молодого доктора… Как это все принять, не унижая себя? Еще со времен розовой юности известно, что яйца, которые кладут в Берлине, это не яйца Леды, а гусиные яйца; теперь же ясно, что это самоновейшие крокодиловы яйца…