Пагубная мысль, что истина - это нагота, снова приходила мне на ум по всякому поводу.
"Свет, - говорил я себе, - называет свои румяна добродетелью, свои четки - религией, свой волочащийся плащ - благопристойностью. Честь и нравственность - его горничные; он пьет в своем вине слезы нищих духом, которые в него верят; пока солнце на небе, он прогуливается, потупив взор; он ходит в церковь, на бал, на светские собрания, а когда наступает вечер, он развязывает пояс своего платья, и тогда видишь нагую вакханку с козлиными ногами".
Но, рассуждая так, я сам себе внушал ужас, ибо понимал, что если под платьем тело, то под телом - скелет. "Возможно ли, что это и все?" невольно спрашивал я себя.
Потом я возвращался в город, встречал на своем пути хорошенькую девочку, которую за руку вела мать, вздыхая, провожал ее глазами, и сам как бы вновь становился ребенком.
Хотя я теперь ежедневно общался с моими друзьями и мы внесли в наш беспорядочный образ жизни известный распорядок, я по-прежнему бывал в свете. При виде женщин я испытывал там невыносимое волнение и всегда с трепетом касался женской руки. И все же я твердо решил никогда больше не любить.
Но однажды вечером я вернулся с бала с таким томлением в сердце, что почувствовал - это любовь. За ужином я оказался подле одной женщины, самой очаровательной и утонченной из всех, о ком я сохранил воспоминание. Когда, собираясь уснуть, я закрыл глаза, я увидел ее перед собою. Я счел себя погибшим и тотчас решил не встречаться с ней больше, даже перестать бывать в тех домах, где, как я знал, бывала она. Эта лихорадка длилась две недели, и все это время я почти сплошь пролежал на диване, невольно без конца вспоминая все, вплоть до самых незначащих слов, которые мы сказали друг другу.
Нет в мире такого места, где бы люди более интересовались своим соседом, чем в Париже, а потому вскоре все мои знакомые, встречавшие меня в обществе Деженэ, объявили меня самым заядлым распутником. Меня удивило мнение света: насколько меня считали простаком и неискушенным новичком, когда я порвал с моей любовницей, настолько теперь меня считали человеком бесчувственным и черствым. Мне говорили даже, что, без сомнения, я никогда не любил эту женщину, что любовь была для меня только забавой, и, говоря это, все думали, что делают мне большой комплимент. А хуже всего было то, что их слова приводили меня в восторг, - так велико было преисполнявшее меня жалкое тщеславие.
Я настойчиво стремился прослыть пресыщенным человеком, а в то же время был полон желаний, и пылкое воображение уносило меня в беспредельную даль. Я начал утверждать, что нисколько не уважаю женщин. Мой ум истощался в химерах, и я говорил, что предпочитаю их действительности. Короче говоря, единственным моим удовольствием было извращать свою сущность. Стоило мне заметить, что какая-нибудь мысль представляется необычайной, что она оскорбляет здравый смысл, - и я уже принимался ее отстаивать, рискуя высказать мнения, как нельзя более достойные порицания.
Самым большим моим недостатком была готовность подражать всему, что поражало меня - не красотой своей, а странностью, но, не желая признать себя подражателем, я вдавался в преувеличения, чтобы казаться оригинальным. На мой взгляд ничто не было хорошим или хотя бы сносным, не было такой вещи, ради которой бы стоило обернуться. И, однако же, стоило мне разгорячиться в споре, как я уже не находил во французском языке достаточно высокопарного выражения, чтобы похвалить то, что защищал, и достаточно было спорщикам присоединиться к моему мнению, как тотчас угасал весь мой пыл.
Это было естественным следствием моего поведения. Чувствуя отвращение к той жизни, которую я вел, я тем не менее не хотел изменить ее.
Simigliante a quella 'nferma
Che non puo trovar posa in su le piume,
Ma con dar volta, suo dolore scherma.
Dante.
Ты - как та больная,
Которая не спит среди перин,
Ворочаясь и отдыха не зная (итал.).
[Данте, "Божественная комедия"
("Чистилище", песнь VI, ст. 149-151); пер. - М.Лозинский]
Так я терзал мой ум, чтобы обмануть его, и впадал во всевозможные заблуждения, стараясь не быть самим собой.
Но пока мое тщеславие предавалось таким занятиям, сердце мое страдало, и во мне почти всегда было два человека: один из них смеялся, а другой плакал. Это было как бы постоянное отраженное действие головы на сердце. Мои собственные насмешки порой причиняли мне величайшее мучение, а самые глубокие мои печали вызывали во мне желание расхохотаться.
Один человек похвалился, что он недоступен суеверным страхам и ничего не боится. Друзья положили ему в постель человеческий скелет и спрятались в соседней комнате, намереваясь понаблюдать за ним, когда он придет домой. Они не услышали никакого шума, но, войдя наутро к нему в комнату, увидели, что он сидит в постели и со смехом перебирает кости, - он потерял рассудок.
Во мне было нечто похожее на этого человека, но только моими излюбленными костями были кости дорогого моему сердцу скелета - то были обломки моей любви, все, что осталось мне от прошлого.
Все же было бы неверно утверждать, что во всем этом распутстве не было и хороших минут. Приятели Деженэ были людьми незаурядными, среди них было много художников и литераторов. Иногда, собираясь якобы кутить и распутничать, мы проводили вместе восхитительные вечера. Один из этих молодых людей был в то время влюблен в красивую певицу, которая пленяла нас своим свежим и меланхоличным голосом. Сколько раз мы, бывало, усевшись в кружок, продолжали слушать ее пение, в то время как стол уже был накрыт. Сколько раз, бывало, в тот миг, когда вылетали из бутылок пробки, один из нас держал в руке томик Ламартина и взволнованным голосом читал его стихи! Надо было видеть, как улетучивались тогда все другие мысли! Часы мелькали, и когда мы - странные распутники! - садились за стол, никто не говорил ни слова, и на глазах у нас выступали слезы.
Особенно Деженэ, в обычное время самый холодный и сухой человек на свете, был в такие дни неузнаваем. Он предавался чувствам столь необычайным, словно это был поэт в экстазе. Но после этих сердечных излияний его, случалось, охватывало какое-то яростное веселье. Разгоряченный вином, он сокрушал все: дух разрушения во всех своих боевых доспехах овладевал им, и я не раз видел, как он среди своих безумств швырял стул в закрытое окно с таким грохотом, что хотелось бежать прочь.