Не слишком ли мрачна эта картина? Не преувеличено ли все это? Как думаешь ты, читатель? Уж не мизантроп ли я? Прошу позволить мне высказать одно соображение.
Когда читаешь историю падения Римской империи, невозможно не заметить того зла, которое христиане, столь великие в пустыне, причинили государству, как только власть оказалась в их руках.
"Думая о глубоком невежестве, в которое греческое духовенство погрузило мирян, - говорит Монтескье, - я не могу не сравнить их с теми скифами, описанными Геродотом, которые выкалывали своим рабам глаза, чтобы ничто не могло их отвлечь и помешать им сбивать масло хозяина. Ни одно государственное дело, ни один мирный договор, ни одна война, ни одно перемирие, ни одно соглашение, ни один брак не обходились без вмешательства монахов. Трудно себе представить, какое зло это причинило".
Монтескье мог бы добавить: "Христианство погубило императоров, но спасло народы. Оно открыло перед варварами константинопольские дворцы зато оно привело к хижинам ангелов-утешителей Христа". Речь шла не о великих мира сего. Да и кого могло интересовать предсмертное хрипение развращенной до мозга костей Империи и мрачный гальванизм, с помощью которого скелет тирании еще корчился на гробницах Гелиогабала и Каракаллы! Стоило в самом деле сохранять мумию Рима, пропитанную ароматами Нерона и закутанную в саван Тиберия! Нет, господа политики, надо было пойти к беднякам и успокоить их; надо было предоставить червям и кротам разрушить памятники позора, а из чрева мумии извлечь деву, прекрасную, как мать спасителя, - надежду, подругу угнетенных.
Вот что сделало христианство, а теперь, после стольких лет, - что же сделали те, которые убили его? Они знали, что бедняк позволял угнетать себя богачу, а слабый - сильному, думая так: "Богатый и сильный угнетают меня на земле, но, когда они захотят войти в рай, я встану у дверей и обвиню их перед судом всевышнего". И поэтому - увы! - бедные и слабые продолжали терпеть.
Но противники Христа сказали бедняку: "Ты терпеливо ждешь судного дня, - но судного дня нет. Ты ждешь загробной жизни, чтобы потребовать возмездия, - но загробной жизни нет. Ты собираешь твои слезы и слезы твоей семьи, крики твоих детей и рыдания твоей жены, чтобы сложить их к ногам бога вдень твоей смерти, - но бога нет".
Разумеется, услыхав это, бедняк осушил слезы, велел жене замолчать, а детям идти за собой и расправил плечи с силой быка. Он сказал богачу: "Ты, угнетающий меня, ты только человек". И священнику: "Ты, утешавший меня, ты лгал". Именно этого и хотели противники Христа. Быть может, посылая бедняка на завоевание свободы, они думали, что это даст людям счастье.
Но если бедняк, раз навсегда поняв, что священники обманывают его, что богачи обирают его, что все люди имеют одинаковые права, что все блага существуют здесь, в этом мире, и что его нищета беззаконна, если бедняк, уверовав только в себя и в свои две руки, в один прекрасный день скажет: "Война богачам! Я тоже хочу наслаждаться в этом мире, раз никакого другого мира нет! Мне тоже нужна земля, если все равны! И мне и всем остальным, раз в небе никого нет!.." Что ответите ему вы, если он будет побежден, что ответите ему вы, о высокие мудрецы, внушившие ему эти мысли?
Вне всякого сомнения, вы - филантропы, и, вне всякого сомнения, вы правы относительно будущего. Наступит день, когда вас благословят, но сейчас - нет, мы, право же, еще не можем благословлять вас. Когда в прежние времена угнетатель говорил: "Земля принадлежит мне!", угнетаемый отвечал: "Зато мне принадлежит небо". А что он ответит сейчас?
Болезнь нашего века происходит от двух причин: народ, прошедший через 1793 и 1814 годы, носит в сердце две раны. Все то, что было, уже прошло. Все то, что будет, еще не наступило. Не ищите же ни в чем ином разгадки наших страданий.
Вот человек, чей дом разрушен. Он сломал его, чтобы построить себе другой. Обломки валяются на его поле, и он ждет новых кирпичей для нового здания. Но в ту минуту, когда, засучив рукава и вооружившись киркой, он готовится тесать камни и растворять известку, ему говорят, что кирпича нет, и советуют употребить в дело старый, побелив его. Что ему делать, что делать человеку, который вовсе не хочет строить из обломков гнездо для своих птенцов? Между тем каменоломня глубока, а инструменты слишком хрупки, чтобы извлечь из нее камень. "Подождите, - говорят ему, - его извлекут постепенно. Надейтесь, трудитесь, идите вперед, отступайте назад". И чего только не говорят ему! А пока что этот человек, лишившись своего старого жилища и не имея нового, не знает, как защитить себя от дождя, где приготовить ужин, не знает, где ему работать, где жить, где умереть. А у него новорожденные дети.
Либо я жестоко ошибаюсь, либо мы похожи на этого человека. О народы грядущих веков! Когда жарким летним днем вы нагнетесь над плугом в зеленеющих полях родины, когда под яркими лучами солнца вы увидите, как земля, ваша плодоносная мать, улыбается в своем утреннем наряде труженику, любимому своему сыну, когда, отирая со спокойного чела священный пот, вы окинете взглядом необъятный горизонт, где все колосья будут равны в человеческой жатве, где только васильки с маргаритками будут выделяться в желтеющей ниве, - о свободные люди, когда вы возблагодарите бога за то, что родились для этого урожая, вспомните о нас, которых уже не будет с вами, скажите себе, что мы дорогой ценой купили ваш настоящий покой; пожалейте о нас более, чем о всех других ваших предках, ибо у нас много тех же горестей, за которые следовало пожалеть и их, но мы утратили то, что их утешало.
3
Мне надо рассказать, при каких обстоятельствах я впервые захворал болезнью века.
Я сидел за столом, за роскошным ужином после маскарада. Вокруг меня были мои друзья, наряженные в великолепные костюмы; со всех сторон молодые люди и женщины, блиставшие красотой и весельем; справа и слева изысканные блюда, бутылки с вином, люстры, цветы; над головой у меня гремел оркестр, а напротив сидела моя любовница, восхитительное создание, которое я обожал.
Мне было тогда девятнадцать лет; я не знал еще ни горя, ни болезни; нрава я был гордого и вместе с тем прямого; я был исполнен самых радужных надежд и не умел сдерживать порывы сердца. Выпитое вино играло у меня в крови; то была одна из тех минут опьянения, когда все, что видишь, все, что слышишь, говорит тебе о твоей любимой. Вся природа представляется тогда драгоценным камнем с множеством граней, на котором вырезано таинственное имя. Хочется обнять всех, у кого видишь улыбку на устах, и чувствуешь себя сродни всему живущему. Моя возлюбленная назначила мне ночное свидание, я медленно подносил к губам бокал и смотрел на нее.
Обернувшись, чтобы взять тарелку, я уронил на пол вилку. Желая поднять ее, я нагнулся и, не найдя ее сразу, приподнял край скатерти, чтобы посмотреть, куда она закатилась. Тут я увидел под столом туфельку моей возлюбленной, покоившуюся на башмаке молодого человека, сидевшего подле нее; их ноги скрестились, сплелись и то и дело слегка прижимались одна к другой.
Я выпрямился, сохраняя на лице полное спокойствие, велел подать другую вилку и продолжал ужинать. Моя возлюбленная и ее сосед были тоже вполне спокойны, почти не разговаривали между собой и не смотрели друг на друга. Молодой человек, положив локти на стол, шутил с другой женщиной, которая показывала ему свое ожерелье и браслеты. Моя возлюбленная сидела неподвижно, в ее застывшем взоре разлита была томность. Все время, пока длился этот ужин, я наблюдал за ними и не уловил ни в их жестах, ни в выражении лиц ничего, что могло бы их выдать. Под конец, когда подали фрукты и сладости, я умышленно выпустил из рук салфетку и, снова нагнувшись, увидел, что оба оставались все в том же положении, тесно прижавшись друг к другу.
Я обещал моей возлюбленной, что после ужина отвезу ее домой. Она была вдовой и потому пользовалась большой свободой, имея к своим услугам одного старика родственника, который приличия ради сопровождал ее при выездах в свет. Когда я проходил между колоннами вестибюля, она окликнула меня. "Ну, вот и я, Октав, - сказала она, - едем". Я расхохотался и, ничего не ответив ей, вышел на улицу. Пройдя несколько шагов, я присел на тумбу. О чем я думал, не знаю; я точно отупел и лишился здравого смысла из-за неверности этой женщины, которую я никогда не ревновал и не подозревал в измене. То, что я сейчас видел, не оставляло у меня никаких сомнений. Я чувствовал себя так, словно меня ударили дубиной по голове, и ничего не помню из того, что творилось во мне, пока я продолжал сидеть на этой тумбе, разве только - как я машинально поднял глаза к небу и, увидев падающую звезду, поклонился этому мимолетному свету, который для поэтов являет собой разрушенный мир, торжественно сняв перед ним шляпу.