Выбрать главу

Я хотел еще что-то сказать, но, во-первых, у меня сдавило горло, а, во-вторых, Лютеция попросила меня выйти.

— Встретимся вечером! — сказала она.

Под дверью меня уже ждал господин Шаррон.

— Сегодня непременно, во второй половине дня, — сказал я, чтобы больше с ним ни о чем не говорить. Правда, у меня не было никакой надежды, что я получу эти деньги.

Я стремительно вышел и поехал к Соловейчику. Мне было хорошо известно, что в эти часы он редко бывает на месте. С противоположных сторон от его кабинета располагались две приемные, примыкавшие к канцелярии, как уши к голове. Одна из них была изолирована белой дверью с золоченой планкой, другая — занавешена тяжелой зеленой портьерой. В первой приемной, как правило, находились те, кто не имел понятия об истинных обязанностях Соловейчика, в другой — мы, посвященные. Я знал только некоторых из них. Через портьеру мы могли слышать все, о чем говорилось в кабинете с ничего не подозревавшими посетителями. Речь шла о незначительных вещах: о ввозе и вывозе зерна, разрешениях на сезонную торговлю хмелем, продлении загранпаспортов для больных и т.д. Нас, посвященных, все эти дела не интересовали, но наши уши, привыкшие к подслушиванию, вбирали в себя все подряд. Ожидая своей очереди, мы легко вступали друг с другом в разговоры, но избегали обсуждать то, что, вопреки желанию, услышали наши профессиональные уши. Да, мы не доверяли друг другу и даже испытывали взаимное отвращение. Как только Соловейчик заканчивал с этой группой посетителей, он, отдернув портьеру, заглядывал в нашу приемную и вызывал к себе наиболее важную на данный момент персону. Остальные сразу же должны были выйти и, пройдя сквозь двор, переместиться в ту приемную, из которой ничего нельзя было услышать.

В тот день Соловейчик пришел поздно. С обычными посетителями он говорил громко, а порой и прикрикивал, их он отпустил достаточно быстро. Нас, ожидавших его, было человек шесть. Первым он вызвал меня.

— Вы выпили? — спросил он. — Садитесь!

Приветливый, как никогда, он даже предложил мне сигарету из своего большого тяжелого портсигара тульского серебра. Я хорошо подготовил начало своей речи, но эта его приветливость как-то меня усыпила, и я растерялся.

— У меня нет для вас никаких новостей. Есть только одна просьба: мне нужны деньги, — сказал я.

— Конечно, здесь же находится князь! — выпуская в воздух облачко дыма, сказал Соловейчик. — Молодой человек, — начал он снова, — вы не сможете долго выдерживать эту конкуренцию. Вас ждет плачевный конец.

Слово «плачевный», дробя на слоги, он растянул на целую вечность.

— Вы человек, — продолжал он, — которого даже я (и тут я впервые заметил в нем что-то вроде тщеславия), даже я, — повторил он, — до конца не раскусил. Вы же не хотели брать деньги. Вы хотели освободить Ривкиных. Несомненно, вы талантливы, но несовершенны. Должен сказать, вы — просто человек и вы негодяй… простите мне это вырвавшееся слово, в нем нет ничего личного, это я так, образно. Вы полны страстей. Решайтесь!

— Я решился, — сказал я.

— Будьте откровенны, вы хотели бы загнать князя в ловушку, чтобы он был вынужден вступиться за Ривкиных? — спросил Соловейчик.

— Да, — сказал я, хотя это, как вы знаете, не было правдой.

— Так, — сказал Соловейчик, — тогда вы все-таки совершенны. Но это вам не удастся. Князь никогда не ввяжется в это дело. А вот что касается денег — вы их сможете получить. Для этого вам нужно доставить эту крошку в Россию.

— Но как? — спросил я. — Люди так недоверчивы.

— Как — это уже ваше дело. Подделаете что-нибудь.

Погасив сигарету в тяжелой, черной, агатовой пепельнице, беспомощно, как ребенок, я сказал:

— Я не умею подделывать.

Ах, друзья мои, перед моими глазами стояла тогда эта благородная девушка. Но не менее ясно я представлял себе и мою возлюбленную Лютецию, и врага всей моей жизни молодого Кропоткина, и хромающего Лакатоса. Все, все они — так мне казалось — завладели моей жизнью. Только что же это за жизнь? И была ли она моей собственной? Внезапно я разозлился на всех четверых, разозлился одинаково сильно, хотя хорошо понимал, какая между ними разница. Я точно знал, что люблю эту чудесную девушку Ханну Лею, что, ни во что не ставя, страстно желаю Лютецию и желаю ее только потому, что она дает мне возможность одержать ничтожную, жалкую победу над Кропоткиным, знал, что боюсь Лакатоса — этого специально предназначенного для меня посланника дьявола. Меня внезапно охватило какое-то несказанное, упоительное желание стать сильнее их всех, сильнее своих собственных чувств, которые я испытывал к этим людям. Сильнее моей настоящей любви к Ханне Лее, моей ненависти к Кропоткину, моего влечения к Лютеции и моего страха перед Лакатосом. Да, мои дорогие, даже сильнее, чем я сам хотел быть, — вот что, по сути, это значило.