Все произошло значительно быстрее, чем я об этом рассказываю. Уже через пять минут я вскочил, поспешно расплатился и помчался на поиски экипажа. Экипажа не было. Вместо него я увидел прямо на меня бегущего лакея, который служил при посольстве. Меня звал к себе Соловейчик.
Разумеется, я сразу понял, что это Лакатос сообщил, где меня можно найти. Вместо того чтобы использовать какую-нибудь отговорку и найти экипаж, я последовал за лакеем.
Хотя в приемной для посвященных я был один, он заставил меня долго ждать. Прошло десять минут, которые показались мне вечностью. И тут он меня вызвал.
— Мне надо бежать! Речь идет о жизни дорогих мне людей, мне надо бежать! — сразу выпалил я.
— О ком это вы? — не спеша спросил он.
— О Ривкиных!
— Не знаю, ничего о них не знаю, — сказал Соловейчик. — Сидите! Вам нужны были деньги. Вот, пожалуйста! За особые заслуги!
И он дал мне мое вознаграждение! Друзья мои, кто никогда не получал деньги за предательство, для того «тридцать сребреников» — лишь расхожая фраза. Но для меня — нет! Нет, нет!
Я выбежал оттуда, даже не взяв шляпу, и немедленно схватил экипаж. Я то и дело барабанил по спине извозчика, а он все сильнее щелкал кнутом. Мы подъехали к дому швейцарца. Я соскочил. Этот добрый человек встретил меня со счастливым лицом.
— Наконец-то они свободны, наконец, спасены! — закричал он. — Спасибо вам! Они уже на железной дороге. Ваш секретарь сразу же их отвез. О, вы благороднейший человек!
В его глазах стояли слезы. Он наклонился, чтобы поцеловать мою руку. Где-то заливалась канарейка.
Одернув руку и не попрощавшись, я снова сел в экипаж и поехал в гостиницу.
По дороге я достал из кармана чек и судорожно сжал его в руке. Это были мои греховные деньги, теперь они должны были искупить мой грех. Это была невероятно большая сумма. И хотя я и так уже рассказал о себе много позорного, мне и сегодня стыдно назвать эту цифру. Больше — никакой Лютеции, никакого портного, никакого Кропоткина! В Россию! С такими деньгами можно перехватить их еще на границе. Телеграфировать коллегам. Меня знают. С деньгами можно вернуть их назад. Больше — никаких идиотских амбиций! Все исправить! Исправить! Сложить чемодан и — в Россию! Спастись! Спасти свою душу!
Я оплатил гостиницу, велел упаковать чемоданы и заказал себе выпить. Я пил и пил. Меня одолело какое-то дикое веселье. Я уже был спасен. Я телеграфировал шефу нашей пограничной тайной полиции Канюку, чтобы он придержал Ривкиных. Вместе с прислугой я стал рьяно укладывать вещи.
Около полуночи я был готов. Мой поезд отправлялся только в семь утра. В кармане я нащупал ключ. По форме его бородки я узнал ключ от квартиры Лютеции. Ах, стало быть — указание свыше. Надо еще успеть к ней. Благословенная ночь! Во всем признаться и все рассказать. Попрощаться, дать свободу ей и себе.
Я поехал к Лютеции. На улице я почувствовал, что слишком много выпил. Повсюду я видел поющих, возбужденных людей со знаменами, взволнованных ораторов, плачущих женщин. Как вы знаете, тогда в Париже застрелили Жореса. Все, что я видел, конечно, означало войну. Но я был настолько погружен в свои мысли, что ничего не понимал, такой себе подвыпивший дуралей.
Я был готов сказать, что обманывал ее. Раз уж я решил быть порядочным, ничто не могло меня удержать. Я упивался своей порядочностью, как раньше — злодейством. И лишь намного позже я понял, что подобный дурман не держится долго, это невозможно. Добродетель — вещь трезвая.
Да, я хотел во всем исповедаться, хотел — и это представлялось мне таким трагичным — унизить себя перед любимой женщиной, чтобы потом навсегда с ней проститься. Достойное, смиренное отречение казалось мне в тот момент куда возвышенней напускного аристократизма, и даже выше страсти. Если все это время я был героем, достойным сожаления, то с этого момента я хотел стать страдающим, униженным, безымянным, но настоящим героем.
В этом состоянии, если можно так выразиться, торжественной угрюмости я шел к Лютеции. Это было время, когда она меня ждала. Я открыл дверь и удивился, что в прихожей, вопреки обыкновению, навстречу мне не вышла горничная. Все двери были открыты. Мимо противного попугая и остального зверья надо было пройти в освещенный салон, а потом через туалетную комнату в нежно-голубую спальню, которую Лютеция, как правило, называла будуаром.
Не знаю почему, но я медлил, шел осторожнее, чем обычно. Дверь, ведущая в спальню, была прикрыта. Я нерешительно отворил ее.
Лютеция лежала рядом с мужчиной, ее голова покоилась на его руке. И, как вы могли уже догадаться, это был молодой Кропоткин. Казалось, они оба так крепко спали, что не слышали, как я вошел. На цыпочках я приблизился к кровати. О, в мои планы совсем не входило устраивать сцену. Представшее передо мной зрелище в тот момент причинило мне сильную боль, но это не было ревностью. Эта боль, учитывая то героическое настроение, в котором я пребывал, была чуть ли не желанной. Она в какой-то мере подтверждала мой героизм и укрепляла принятые мною решения. Собственно говоря, я намеревался потихоньку их разбудить, и, пожелав обоим счастья, обо всем рассказать. Но получилось так, что Лютеция проснулась, истошно закричала и, конечно, разбудила Кропоткина. Он сел прежде, чем я успел что-то сказать. На нем была ярко-синяя шелковая пижама, открывавшая голую грудь. Это была бледная, слабая, безволосая юношеская грудь. Грудь мальчика. И я не знаю, почему, но в тот момент меня это сильно разозлило.