Все это мужик говорил, тоже улыбаясь какой-то незаметно выглядывающей из-за слов, точно луна из-за темных туч, улыбкой.
— В этом повинна я, — сказала мама.
До сих пор я слышу эти слова, как если б это было вчера. Тогда я их не понял, но хорошо запомнил. Она еще раз перекрестилась, потом взяла меня за руку и, оставив мужика в доме, пошла со мной через лес, то и дело выкрикивая имя Голубчика. Никто не откликался. Вернувшись домой, мы увидели, что мужик сидит, как сидел.
— Хотите каши? — спросила его мама, когда мы начали есть.
— Нет, — улыбаясь, вежливо ответил наш гость. — Но если у вас есть самогонка, то я не прочь.
Мама налила ему самогона, он выпил, и я хорошо помню, как он запрокинул голову и через его обросшее щетиной горло, словно это можно было увидеть снаружи, полилась водка. Он пил, пил и продолжал сидеть. Должно быть, стояла осень, и, когда солнце село, наконец пришел мой отец.
— Ах, Пантелеймон! — приветствовал он мужика.
— Давай, пожалуй, выйдем, — встав, совсем спокойно сказал тот.
— Зачем? — спросил лесник.
— Я только что убил Арину, — все так же спокойно ответил мужик.
Лесник сразу же вышел. О чем они говорили, мне неизвестно, но их очень долго, может быть, целый час, не было ни видно, ни слышно. Моя мама на кухне стояла на коленях перед иконой. Было тихо. Наступила ночь. Мама не зажигала света, и темно-красные лампадки под иконой были единственными светлыми пятнами в доме. Никогда до этого часа мне не было так страшно. Я примостился возле печки. Мама все время стояла на коленях и молилась, а отец все не приходил. Возможно, прошло еще три часа или даже больше, и вот, наконец, перед домом послышались шаги и чьи-то голоса. Отца, который весил немало, принесли четверо мужиков. Он был весь в крови. Наверняка его так отделал отец его любовницы.
Теперь я буду краток. Лесничий Голубчик от этих побоев так и не пришел в себя, заниматься своим делом он больше не мог и спустя пару недель умер. Хоронили его в очень холодный, уже зимний день, и я ясно помню, как могильщики в толстых шерстяных рукавицах похлопывали себя, чтобы немного согреться. Отца моего повезли на санях. Мы с мамой тоже сидели в санях, и во время езды мороз жалил мне лицо тысячью тоненьких, кристаллических иголок. Похороны отца принадлежат скорее к светлым воспоминаниям моего детства.
Passons![1] — как сказал бы француз. Прошло немного времени, и я пошел в школу. Будучи мальчиком смекалистым, по поведению учителей я скоро понял, что я сын Кропоткина. А в один знаменательный день он и сам пожаловал в поместье. Это было весной, к его приезду деревня Вороняки была прибрана и украшена гирляндами, которые тянулись из конца в конец улицы. Князя встречал духовой оркестр. Целую неделю под руководством нашего учителя проводились репетиции. Но мама на этой неделе в школу меня не пустила, я тайком выведал, что все готовятся к приезду князя. И вот он приехал.
Деревню с ее гирляндами, музыкантов с их музыкой он предоставил самим себе, а сам — прямиком к нам. У него была красивая, темная с легкой проседью клинообразная бородка, от которой шел запах сигар. Кисти рук у него были очень длинными, худощавыми и сухими, даже тощими. Он гладил меня, расспрашивал. Поворачивая во все стороны, рассматривал мои руки, уши, глаза, волосы. Потом сказал, что у меня грязные уши и ногти. Достав из кармана жилетки маленький ножик из слоновой кости, он через две-три минуты из обычной доски вырезал для меня фигурку человека с бородой и длинными руками (позже я узнал, что он был искусным резчиком). Потом, тихо поговорив с моей мамой, он нас покинул.
С той поры, друзья мои, я уже совершенно точно знал, что я сын не Голубчика, а Кропоткина. Конечно, мне было обидно, что князь пренебрег и украшенной улицей, и музыкантами. В моем представлении было бы лучше, если бы, сидя рядом со мной в роскошной, запряженной четверкой белых лошадей коляске, он заехал в деревню. И тогда бы все — учителя, крестьяне, батраки и даже начальство — признали бы во мне законного, так сказать, угодного Богу наследника князя. А музыка и гирлянды предназначались бы скорее мне, а не моему отцу. Да, друзья мои, вот таким дерзким, тщеславным, эгоистичным, с безудержной фантазией был я тогда. О моей маме в этой ситуации я нисколько не думал. Правда, я все-таки понимал, что родить ребенка не от законного мужа для женщины — своего рода позор. Но ни позор моей мамы, ни мой собственный меня не трогали. Ровно наоборот, все это меня радовало, я воображал себе, что не только от рождения отмечен каким-то особым знаком, но к тому же являюсь любимым сыном князя. И даже после того, как все стало ясно, как божий день, фамилия Голубчик меня раздражала еще больше. Особенно потому, что после смерти лесника и приезда князя к моей маме, все произносили ее так язвительно, с таким особым оттенком, словно это была не нормальная, узаконенная, фамилия, а какая-то кличка. Это тем более злило меня, поскольку я сам эту смешную, совсем не подходящую мне фамилию воспринимал как насмешку, как прозвище. В моем тогда еще юном сердце с внезапной быстротой чередовались разные чувства. Я ощущал себя подавленным, даже униженным, а потом вдруг или даже одновременно с этим — снова важным и заносчивым. А иногда эти чувства, смешиваясь, сражались во мне. Все было так, друзья мои, как будто в моей маленькой мальчишеской груди поселилось жуткое чудовище.