Это значит, сказал я себе, что год назад каким-то магическим путем до князя дошла весть о моем решении, но ввиду вполне объяснимой слабости он так ничего и не предпринял. А теперь, когда год на исходе, он испугался меня и спрятался. И все-таки, чтобы вы, друзья, лучше меня узнали, я хочу добавить, что тогда по отношению к князю я был способен и на легкий порыв великодушия. Мне стало его жаль, я был склонен истолковать его побег как простительную нерешительность. Вот так дерзко о ту пору я переоценивал свою значимость. Мой безумный план покорить князя был вызывающей смех заносчивостью, а мое детское великодушие, с которым я хотел простить ему мнимую слабость, — психотическим, как сказали бы врачи, состоянием.
Через час, после того как я случайно подслушал вышеупомянутый разговор, я взял остаток денег, заработанных мною уроками, и отправился к маме. Последний раз я был у нее на Рождество. Когда, всполошив ее своим внезапным появлением, я ее увидел, то сразу понял, что она больна. За те несколько месяцев, что мы не встречались, она очень постарела, стала совсем седой, и это сильно напугало меня. Впервые в жизни я отчетливо понял на примере самого близкого мне человека, что такое неумолимое приближение старости. А поскольку сам я был еще молод, для меня старость не означала ничего иного, кроме смерти. Да, смерть своими ужасными руками вцепилась в темя моей матери, чьи волосы увяли и поседели. Значит, она скоро умрет, думал я, искренне потрясенный. И повинен в этом, продолжал я думать, все тот же князь Кропоткин. Из-за чего князь, а он и без того в моих глазах был виноват, заслуживал еще большего укора. Чем тяжелее становилась его вина, тем правомочнее казалось мне дело, которое я замышлял.
Короче говоря, я сказал маме, что приехал лишь на пару часов по крайне необычному и секретному вопросу. Завтра я должен уехать в Одессу. Нет, ничего не случилось, — просто позвал князь. Вчера к хозяину приехал его представитель и передал это сообщение. А мама — единственный человек, которому я об этом говорю. Подчеркнув с важным и глупым видом, что она должна хранить молчание, я предположил, что князь, возможно, при смерти.
Едва я сделал этот лживый намек, как мама, сидевшая до этого на деревянном пороге нашего дома и спокойно слушавшая меня, мгновенно вскочила. Она всплеснула руками, кровь ударила ей в лицо, по щекам потекли слезы. Я увидел, что очень напугал ее, и сам тоже жутко испугался, гадая при этом, что она сейчас скажет.
— Тогда, — сказала она, — я еду с тобой. Быстро, быстро поехали. Он не должен, не должен умереть. Мне необходимо его увидеть!
Сколь сильна, сколь велика была любовь этой простой женщины! Много лет прошло после последнего поцелуя ее возлюбленного, но она помнила его так, словно это было вчера. Сама смерть уже прикоснулась к ней, но это не смогло стереть, не смогло предать забвению прикосновение ее любимого.
— Он написал тебе? — спросила мама.
— Успокойся! — сказал я.
И так как моя мама не умела писать и читать, я позволил себе еще одну низкую ложь:
— Он своей рукой написал мне несколько предложений. И это говорит о том, что ему не так уж плохо, — сказал я.
Моментально успокоившись, она поцеловала меня. И я не устыдился этого поцелуя.
Она дала мне двадцать рублей — довольно тяжелую, завернутую в голубой носовой платок горсть серебра. Засунув ее под рубаху, я немедленно отправился в Одессу.
Да, друзья мои, я ехал в Одессу, ехал с чистой совестью, не чувствуя никакого раскаянья. Передо мной была цель, и ничто не могло меня удержать. Когда я приехал, был сияющий, весенний день, и я впервые в жизни увидел большой город. Причем это был не типичный большой русский город. Во-первых, потому, что Одесса была портовым городом, а во-вторых, я слышал, что большинство улиц и домов в ней были построены по европейским образцам. Одесса, наверное, не сравнима с Петербургом, с тем Петербургом, что жил в моем воображении, но она тоже была большим, очень большим городом. Одесса лежала у моря, в ней был порт, это был первый город, в который я приехал один, по собственной воле, и он стал первой ступенью на моем странном пути наверх.