И тут же вспоминает «физкультуру», которую ей устраивал ее законный муж Чича, когда она не давалась ему. Гонялся за ней с лопатой по всей кочегарке.
А Чича был не ублюдок, не подонок, а бывший красный партизан. А вообще хороший был человек. Только пил малость. Он из своей кочегарки и наверх-то не поднимался, на вольный воздух — все сидел там, разжигал огонь в котлах Дома культуры, а когда умер, то погас огонь, остановились котлы, исчез дым в небе, и кажется, похолодало не только и самом Доме, но и в небе над Вейском.
Так откуда берется эта жалость к преступнику, жалость к слабым, которые только что были страшными в своей силе, а попав в руки правосудия, делаются слабыми, плаксивыми, как Венька, как тот убийца, что зарезал не одного вейчанина только за то, что «харя» их ему «не понравилась». Он кричит, когда вяжут ему руки: «Бо-о-ольно мне, не имеешь права!»
Загадка русской души? — спрашивают герой и автор. «Ничем не объясненная штуковина, так называемый русский характер?» Черта с два. «Бесов» и «диаволов», считает Астафьев, порождает наше «давнее согласие на страдание», я «зверь в человеческом облике рождается... чаще всего покорностью нашей».
Его Дон Кихот и хорош тем (оттого и Дон Кихот!), что не покоряется, что идет на нож и на вилы — на все, что окажется в руках его врага, — не раздумывая о последствиях. Оттого он в представлении Пестерева «псих», а в глазах таких его сослуживцев, как Федя Лебеда, может, и урод. Ибо Федя Лебеда себя под пули не подставляет, он лучше кого-нибудь другого пошлет, как послал молоденького милиционера под пулю грабителя. Он жизнью дорожит, ее благами, а его жена, работающая официанткой в венском ресторане, говорит жене Сошнина Лерке: «Жить надо уметь».
Что ж, эти слова сейчас можно где хочешь услышать. Те, кто их говорит, считают себя умными, а тех, кто этих слов не слушает и совершает безрассудные поступки, глупыми. Получается, что ум жизнь бережет, а глупость ее транжирит. Или, как выражается один знакомый Сошнина, тюремный парикмахер: «Усю шпану не переброешь».
Да, детектив у Астафьева какой-то особенный, русский, он озабочен не столько поимкой преступника и его доставкой по месту назначения, его не механика раскрытия преступления и торжество добродетели интересуют, а, по меньшей мере, проблемы мирового зла. В бессонные ночи, которые отвело ему вдруг свалившееся на него свободное время, он обдумывает, как это зло исправить или хотя бы, не поганя себя, победить. Он страдает совестью, раздирает сноп душевные раны, он к тому же одинок, не устроен, не благоустроен: жена Лерка, взяв дочь, оставила его, ушла.
Легче всего сказать: «Нет правды на земле, но правды нет и выше!» И Сошнин вроде бы соглашается с этими словами из маленькой трагедии Пушкина. И все-таки он подозревает, что высшая правда есть. И каждый из нас может сделать из своей жизни уступ к этой правде, с высоты которой открывается, быть может, необозримая ширь. Это, как пишет Астафьев, «гибельный уступ», но по нему надо карабкаться, обдираясь об острые каменья, срываясь вниз, но иного пути нет: не толкай свое сердце вверх — останешься в бездне.
И, как на звук рога, на клич опасности, на крик о помощи идет, поднимая себя, астафьевский Дон Кихот — идет, понимая, что впереди его ждет смерть.
В осенний, полный непроглядной тоски день, шагает он по пустым полям к телятнику, где Венька Фомин запер тугожилинских баб, требуя от них денег на опохмелку. И без формы, без оружия бросается выручать тех баб «герой-детектив».
День этот как две капли воды похож на день, описанный в начале романа. Те же мокрые деревья, те же вороны на ветках. Только теперь это уже не вороны, а «воронье» — не птицы, а как бы души «диаволов» и «бесов», следящие с ненавистью за Сошниным. «Воронье, тяжело громоздящееся на гнущихся вершинах елей, на жердях остожий, черно рассыпавшееся на речном хламе и камешниках, провожало человека досадливым, сытым ворчанием: «И чего шляются? Чего не спится? Мешают жить... » Голые, зябкие ольховники, ивняк по обочинам плешивых полей, по холодом реющей речке, драное лоскутье редких, с осени оставшихся листьев на чаще и продранной шараге, телята, выгнанные на холод, на подкормку, чтоб экономился фураж, просевшие до колен меж кочек в болотины, каменно опустившие головы, недвижные среди остывших полей, кусты мокрого вереска на взгорках, напоминающие потерявших чего-то и уже уставших от поиска согбенных людей, — все-все было полно унылой осенней одинокости, вечной земной покорности долгому непогодью и холодной, пустой поре».