Тихоня, он вечно стоял в стороне, пока его не позовут, а звали редко.
Общался с ним только Мишка, с которым тот жил на одной лестничной площадке и ходил в один класс несколько лет, пока Димку не оставили на второй год.
Мать Димки была совершенно испитая женщина, но не приниженная своим пьянством, тихая и незаметная, а агрессивная, крикливая и склочная, и никто во дворе с ней не связывался, даже боевая Антонина, страж порядка, замолкала, когда та драла свою пьяную глотку возле подъезда.
Жили Димка с матерью в двухкомнатной квартире, а отец отсутствовал.
В наше послевоенное детство безотцовщина была обычным понятным явлением: мужчин перебили на войне, но и сейчас, без всякой войны, я наблюдала в соседских семьях отсутствие мужчин, одни женщины и дети. От этого создавалось впечатление, что где-то есть места, где скопилось множество мужчин, отцов и мужей, иначе ничем невозможно было объяснить дефицит мужского пола в нашем подъезде.
Димка рос не присмотренным заморышем, с головой, похожей на кабачок, но серые глаза его с некрасивого лица смотрели на мир спокойно, беззлобно. Он никогда не смеялся, но и плачущим я видела его только один раз, Мишка обидел.
Мишка, тот рос задирой и драчуном, и доносчиком. Задирался к старшим мальчикам, а когда они пускали в ход кулаки, чтобы от него отвязаться, тут же бежал жаловаться к Антонине, благо бежать было недалеко, вот она бабушка, всегда на лавочке возле дома, большая и надежная.
Мишка жаловался громко, на весь двор и дом, домашний избалованный мальчишка, а Димка молчал, плакаться ему было некому, мать разозлится и его же поколотит, и он, привыкший полагаться только на себя, уже с восьми лет деловито шарил по карманам валяющихся пьяных, а в семнадцать загремел в колонию за воровство.
Когда вернулся, мать еще жива была, но потом от водки быстро убралась в могилу. Димка остался один.
Взрослым я его совсем не помню, просто не представляю. Встречала, наверное, сталкивалась в подъезде, но не узнавала. Он тихо жил, и пил тихо, не буянил.
Беспокойство от него случилось только один раз, но опасное, чуть трагически не закончившееся.
Рассказываю с чужих слов, обобщаю три рассказа, впрочем они отличались один от другого только междометиями и личными комментариями рассказывающего, которые не всегда уместно воспроизводить в печатном тексте, ну и ситуация того стоила, непечатных слов я имею в виду.
Димка привел к себе подружку, она поставила варить пельмени и они удалились в спальню, делом занялись. Пельмени убежали, залили конфорку, и потек газ.
Подружка освободилась, вспомнила, наконец, про пельмени, побежала на кухню, видит плита затухла, она и чирк спичкой...Тюха-матюха.
Бог убогим соломинку подстилает.
Ничего с ней не случилось, только руки чуть обожгла, да ресницы опалила, когда полыхнуло. Но кухня и комната, пока приехали пожарные, успели выгореть, и в общественный коридор пламя занесло, в результате на их этаже весь потолок лет пять был черным, сколько его ни терла Надежда, соседка Димки. Пора такая была, лихие девяностые, и не до потолков было.
Свекровь моя на момент пожара еще жива была, но уже все больше лежала, вялая, без всякого интереса к жизни, а тут, когда я открыла дверь и из нее клубы дыма занесло в комнату, а внизу пожарная машина с мигалкой сиреной заливалась, моя свекровь бодренько вскочила, оделась, документы в сумку сложила и сидит, ждет, что будет. Глаза круглые.
А я думаю, ничего, далеко, до нас два этажа, затушат.
И затушили. Только в квартирах снизу и сверху стекла вылетели.
Димка после этого случая недолго пожил. Напился как-то пьяный и замерз. За всю ту зиму всего неделя морозная случилась, он в эту неделю и замерз.
До 25 лет не дожил, ушел к своему однокласснику и соседу Михаилу.
Сейчас в его квартире большая семья живет. По облику кавказцы. И запахи оттуда пряные, вкусные. Проходишь мимо, слышишь запах и разыгрывается аппетит.
***
Я вышла мусор выносить. Соседка Надя, живущая на этаж ниже в двухкомнатной квартире, стоит возле общего для наших этажей мусоропровода. Маленькая такая соседка, сухонькая, беленькая, слегка сморщенная, на сыроежку поклеванную похожая. Не красную, а бурую сыроежку. Выражение лица неопределенно озабоченное. Видно, что тревожится не о чем-нибудь одном, а сразу о многих вещах и мысли у нее разбегаются, как тараканы, когда свет зажигаешь.
Я поздоровалась, мусор выкинула, о погоде пару слов сказала, она ответила, и слово за слово вдруг исповедь началась, и выходило так, как будто она мои мысли о себе подслушала и отвечает мне, объясняет, чтобы я все правильно понимала.
И полдесятого утра, с пустым мусорным ведром в руках я слушаю, переминаясь с ноги на ногу историю чужой жизни, о которой я до этого только отрывки видела, как в телевидение рекламу фильмов делают, кусочки показывают, вот я такие рекламные кусочки видела, а сейчас всю пленку передо мной Надежда прокручивает, а я слушаю, сочувствую, головой киваю, и думаю о том, что мясо варить я не поставила, и обеда к двум часам у меня сегодня не будет.
Но рассказ тянется и тянется, прыгает с одного на другое, и забыт и суп, и осенний день за окном.
Стыдно мне, что я о таких пустяках, как каждодневная пища, беспокоюсь, когда жизнь наполнена до краев трагедией.
Я уже не здесь, на площадке девятиэтажного дома в благополучный выходной день, похожий на десятки других дней в году, а в деревне, большой деревне-поселке и не сейчас, а в конце пятидесятых. Худенькая белобрысая девчонка, какой была тогда, как мне представляется, Сыроежка, окончила десятилетку и мается, не знает, куда ей податься: работы хорошей нет и учиться негде, спасибо, что хоть десятилетка была. В город бы поехать, да в кармане у родителей пусто. Бедность.
Поселок небольшой, асфальтированная улица только в центре, и там двух-трех этажные оштукатуренные дома, а остальная территория города застроена деревянными домами с трехскатными крышами, слуховыми оконцами на чердаке и резными наличниками вокруг избяных окон. И после дождя непролазная грязь, и сколько воды принесешь в дом, столько и вынесешь, все удобства во дворе, скотный двор примыкает к жилому, и баня раз в неделю.
Кусты сирени под окнами в палисаднике и неизменные розовые ромашки, львиный зев и петунии, и летом сносно, а зимой, долгой бесконечной зимой средней полосы России, тоскливо, холодно и голодно.
К счастью Надиному, или несчастью, в их городишко приехал по делам командировочным один майор, холостой.
Его познакомили с Надей, она ему приглянулась, и хотя старше он был на целых пятнадцать лет, и не любила Надя его, но ведь нельзя отказаться от своего счастья, хором говорят окружающие, нужно идти под венец.
Никто и не сомневается, что выйти замуж за такого человека большая удача.
Началась Надина жизнь в военном городке, в доме с паровым отоплением и керосинкой на общей кухне, и когда рожденный через год, как положено, сын подрос, Надя находит работу в детском саду завхозом, учится в техникуме и потом, со временем, поднимется до заведующей детским садом.
И облик она приобретает потихоньку типичный для жены майора и работницы детского сада: крашенная блондинка с высокой прической и ярко-красной помадой.
Муж пил, но в меру, и благодаря своей мере по лестнице наверх поднимался, и вот уже в Подмосковье они, в коммуналке, а сын Николай после школы в военное училище пошел, после училища на подводной лодке плавал. И не простой, а атомной. Двадцать лет Надиной жизни промелькнули, как один день.
На лодке Коля дозу и схватил.
Заболел лучевой болезнью, и пошла его жизнь по госпиталям. Года два болел, и лучше ему стало, но за эти два года мучений и близкой смерти нервы его сдали, и начал он по второму кругу лечиться, уже в психушке. Он то узнает Надю и радуется и говорит разумно, а то глаза дикие и пугается, шарахается от матери, как от врага, дрожит весь.