Мне хотелось сбежать и так же хотелось что-то выведать у него. В любом доме есть свой скелет в шкафу, добавил он. Мы вышли покурить на лоджию и там продолжили разговор. Наверное, он боится прослушивания, пришло мне в голову, в эту, новую уже, голову. (…)
Потом я поехал в издательство, пора было приподнять завесу и конкретно подумать, что и как делать. Еще осенью я сказал Г., что новая книга будет чем-то вроде детектива, поэтому попросил издателя до самого ее выхода «по-мужски хранить тайну». На следующем этапе я выдумал, будто мне показали досье, где содержались доносы на нашу семью, начиная с 56-го года. И якобы я даже знал эту женщину (!), которая их писала. (В этом — вся моя хитрость, в этой попытке утаить следы… но тут комментировать нечего, страх — великая сила.) И что «материал ужасен». Намного ужаснее, чем можно себе представить. Ты понимаешь, старик, конкретность — вот что делает эти вещи непостижимо ужасными.
На этот раз я не стал читать предисловие, а попросту рассказал, пам-парам-пам-пам, чего тут тянуть, хотя мне страшно хотелось, чтобы Г. пережил тот момент, когда, открыв досье, я сразу узнал почерк моего отца.
Я пристально вглядываюсь в лицо Г. Выражение его лица мне хочется назвать идиотским. Обструганное лицо, мог бы написать Иван Манди. За три секунды бедняга должен был осознать то, на что у меня ушло целых два года, да и то я до сих пор трясу головой, нет, нет, нет.
Мы сидим, между нами — молчание. Не ожидал, что меня это так измотает, лицо горит, словно от волнения, я устал, будто бы целый день рыл траншеи. Alea jacta est[105], тайна уже раскрыта — и с этих пор я испытываю нарастающую тревогу. Мне кажется, что я смел (или просто последователен) только за письменным столом — правда, в основном я за ним и сижу. А теперь мне плохо. Плохо.
Я оставил Г. первую тетрадь (которую уже получил от Гизеллы). Вечером он позвонил мне, говорить ему было трудно. Это кошмар, сказал он. Я, сдерживая раздражение, хотел огрызнуться: мне это и без тебя известно! Но написано-то хорошо? — спросил я цинично, так, словно я был обыкновенным писателем, он — обыкновенным издателем, а рукопись — рукописью, то есть так, будто все оставалось на своих местах, отец был моим отцом, конкретно, моим обожаемым Папочкой, и я больше не собирался плакать, разъебать вас всех в рот, в бога душу мать, как выражаются набожные католики. Г. долго не отвечал, я слышал, как он дышал в трубку, я даже не удивился бы, если бы он плакал. Хорошо, выдавил он наконец, и теперь уже в его голосе слышалось раздражение или, скорее, отчаяние.
Мы решили, что книгу нужно издать в середине мая, то есть меньше чем за два месяца. Сейчас еще нужно… а что, собственно, нужно?.. да все, что будет невозможно потом. Навестить в Хорте А. и вспомнить с нею старые добрые времена, повстречаться с былыми друзьями отца… по мнению Г., политических подлостей мне все равно избежать не удастся. Я не боюсь, потому что позиция моя ясна, но все-таки на душе тревожно. Поначалу я очень боялся, что отец мой будет внушать теперь лишь отвращение и презрение. Я не хотел потерять его, но теперь вижу, что любовь моя сохранилась и, более того — мог бы сказать я, смеясь и плача, — обрела новые оттенки. И все-таки я боюсь. Что будет? Ведь современное венгерское общество не обладает достаточной толерантностью, а книга моя этого не учитывает, за что мне придется платить. Платить я готов, но только не знаю, сумею ли оплатить весь счет. Что делать с этой болью другим, тем, кого книга заденет? ж. с., но Г., я надеюсь, этого не заметил.
Вчера в Лейпциге, на книжной ярмарке. Я раздражен, невнимателен. Случайно столкнулся с издателем (или внутренним рецензентом) Саши Андерсона. Подозрительно подробно расспрашиваю его. Потом, в беседе с Мартином Людке, упоминаю телепередачу с участием Андерсона. Умный разговор втроем, вместе с Ц. (Существенная, но трудно определимая разница между воровством в супермаркете и предательством, мораль как частное дело личности. Л. тут же приводит подходящую цитату из Хабермаса о проблематичной легитимности позднего капитализма и связанной с этим эрозией ценностей. — Надежная традиция немецкого любомудрия в таких случаях просто незаменима. И вообще любая традиция. Культура. Есть на что опереться, не надо все заново выдумывать самому… Хотя именно эта традиция и поставлена сейчас под вопрос.) Думаю, мое волнение им не совсем понятно. — Был еще один разговор на эту тему, с М., которому я тоже упомянул о версии, что за нашей семьей следили. На что он неожиданно заявил: Ах, как гордился бы теперь тобой твой отец! Я рассмеялся, точнее, захохотал тем хохотом, который в романах называют гомерическим. И заметил, что М. посмотрел на меня с подозрением, как будто обо всем догадался. После того как я посвятил в эту тайну уже двоих, я веду себя беззастенчивее, и, видимо, эта беззастенчивость была слышна в моем смехе. Я и сам расслышал ее и понял, что смех мой гораздо красноречивее, чем слова. И именно благодаря этой беззастенчивости, пожалуй, могу заявить, что слова М. будут самой лучшей фразой книги: Как гордился бы теперь тобой твой отец!