Неподалеку лежали другие бойцы роты, тоже не спали многие, бубнили о чем-то. Лихачев говорит вполголоса, только-только разобрать, если рядом. Разговор идет откровенный, другим слышать совсем ни к чему.
— Ну нет? — горячим злым шепотом возражает Сумароков — я первым подыхать не согласен. Пусть сначала тот, кто языком хлестать привык, а уж потом я.
Лихачев приподымается на локте, словно для того, чтобы получше его разглядеть.
— Кого ты имеешь в виду, меня или Пашку? — И, не дожидаясь ответа: — Ох и злой же ты, Костя! Тебе дай волю, так ты на каждого кидаться станешь. Как с тобой жинка живет, ну и мучится, верно…
— Не про тебя или Пашку речь.
— Как ты можешь так говорить! — возмутился Крутов. — Выходит, Лихачев будет драться, а ты из-за куста поглядывать, подошла твоя очередь или нет. Так, что ли?
— Врешь, Костя! Не выйдет считаться, — решительным голосом произносит Лихачев. — Будешь драться как положено. И запомни: я с тебя глаз не спущу, а вздумаешь в бою финтить — пристрелю, не посмотрю, что друг…
— А что, — кипятится Сумароков, — неправда, что ли? Мало у нас таких, что за нашей спиной отсидятся, а потом еще и «ура» кричать будут?
— Да ну вас к чертям собачьим! — зло ругается Лихачев и, демонстративно отвернувшись, заворачивается с головой в шинель. — С вашими разговорами и до фронта не дойдешь…
Смутные беспокойные мысли долго не давали Крутову заснуть. На кого можно положиться, кому доверять? Полтора года прожил в роте — спал, ел, ходил в строю бок о бок, а что у каждого на душе? У того же Сумарокова? А ведь считаются друзьями. Впрочем, если бы Лихачев не тянул повсюду за собой Костю, дружбы у Крутова с Сумароковым не было бы. Не тот он человек. Неинтересный, грубый. А Крутов не любил грубости в людях, его от нее просто коробило.
«Так что же нас троих связывает? — спросил он сам себя и ответил: — Лихачев». Этот веселый неунывающий парень — вернее, мужчина уже, какой парень в двадцать пять лет?! — держал под своим влиянием Костю. Сильный физически и, главное, справедливый, — он всем по нраву. Именно из-за дружбы с Лихачевым Крутов и притерпелся к Костиному несносному характеру. Странная у них «троица». Чуть что — Пашка, растолкуй! — а окончательную оценку все-таки дает не он, а Лихачев. Верное у него чутье. Еще когда сказал: «Попомнишь мое слово, если придется нам воевать, так только с немцами…» Вот и пришлось.
«Да, Лихачев верный парень. А Костя? — Крутов иронически усмехнулся над своими потугами: — Вот и все твои познания. Это тебе не характеристику выдать для вступления в комсомол».
Что говорить о других, когда сам о себе ничего не мог еще сказать, не был уверен — хватит ли духу, выдержки, не спасует ли в трудную минуту? Ведь хотеть — это еще не все, надо уметь, надо набраться опыта, надо вжиться в эту новую и страшную жизнь — войну. Только со временем станет ясно, кто на что способен.
Утром роту подняли без горниста, командой, чуть свет. В сыром росистом лесу было прохладно, дым от полевых кухонь стлался по-над землей, обволакивая кусты, деревья, растекаясь, как речной туман.
Поднявшееся солнце застало батальон на марше, среди ржаных полей, перелесков; в стороне по пригоркам маячили деревушки и темные рощицы с погостами. К деревенским избам клонились старые ветлы и развалистые березы с пониклыми ветвями.
Шагалось легко, мягкий податливый песочек на проселке, не знавшем автомобилей, приглушал шорох ног и стук повозок. Крутов щурился, посматривал по сторонам, любуясь окрестностями. От ночных мрачных раздумий не осталось и следа.
Природа здешних мест поражала его не столько красотой, сколько налетом какой-то элегической грусти во всем, на что ни взгляни.
Он привык, что на Дальнем Востоке и в Сибири природа дышит буйной силой: сопки — так вздымают голубые зубцы под облака; тайга — так покоряет человека своим размахом, тяжелым безмолвием, пространствами; хлеба — так поля, как море разливанное; реки — ревут на перекатах и у таежных заломов, бьются среди скал, а вырвавшись на равнину, разливаются на километры.
Там любуешься природой, как необъезженным скакуном, и если сердце не устало жить, оно трепещет: вот взберусь на эту гору — и передо мной откроется необыкновенный мир; вот сейчас ухвачусь за гриву ветра — и пусть он, выгибая упругую грудь паруса, мчит меня на простой лодчонке по речному раздолью; вот…
Здесь же плакучие седые ветлы клонятся над дорогой, и теплый полуденный ветер ласково перебирает серебристую листву, как клавиши. Так и кажется: только прислушайся — сейчас уловишь грустную песню о быстротечности человеческого счастья.